— Так вышло. Не про это теперь думать надо. Меня что больше всего убивает, Степан Никитич, так это безразличие людей. Вот есть Егор Макин такой. Мне, говорит, все едино, что пахать, что сеять. Вырастет, не вырастет — тоже все равно, лишь бы деньги платили. Ты вот тоже все говоришь, что уже не лубянский, а посторонний. Всем, выходит, на Лубяну наплевать?
— Макин это так, болтает, — вступился Степан за Егора, — балаболка он. А вот «все равно»-то, хоть Макина, хоть меня коснись, тоже ни с чего не появляется. Все дело под гору идет. Ты переживаешь, говоришь, а тебя слушать не желают, все по носу щелкнуть норовят: не суйся, не твое дело, без тебя знаем. Тогда вот и плюешь на все.
— Этого не будет, — сказал Зотов.
— Дай бог.
В Лубяне было шумно. О чем-то спорили посреди улицы механизаторы. Они обступили Степана.
— Говорят, на производстве устроился? Правильно! А у нас час от часу не легче. И нам подаваться надо.
Степан вырвался из толпы мужиков, двинулся к дому. С покосившегося крыльца сельского магазина, где в Футболистово время с утра позвякивали стаканами друзья Тимони-тараторки, закричала ему Нинка:
— Степан, иди-ка сюда! Степан, иди!
Степан подошел. На ступеньках сидели бабы. Кто плакал, утираясь передником, кто смеялся, три ли, четыре ли из них лезли целоваться к здоровенной, грудастой продавщице Алевтине Манухиной и уговаривали ее пригубить.
Та властно отодвигала рукой стаканы:
— На работе не пью.
— Вот Степанушко выпьет. Иди-ко к нам, Степ, — кричала Нинка, — иди, жданой. Городской ты вовсе стал. А мы ведь поминки по коровкам справляем, — и, всхлипнув, закрыла рот уголком платка. — Наша-то такая угодница, удойница была. Придешь, не изобидит. Руку лизнет, будто понимает.
По Нинкиному худому лицу текли слезы. Завсхлипывали другие бабы. И вправду, будто поминки.
Степану не хотелось садиться в эту компанию — Ольга больная ждет, — но его подхватили, усадили, всунули в руку стакан. Нужен был им свежий человек, который бы слушал их причитания. Пусть бы молчал, да слушал.
— Теперя, Степа, как в городе станем жить, — вставила свое слово Ольгина сестра Раиска, — молоко станем покупать.
Степан понял одно: поскольку лубянцы теперь были в совхозе, Геня-футболист незадолго до ухода дал слово всех коров скупить, потому как, по его соображению, мешали они подъему экономики совхоза.
По-прежнему с важностью в лице подошел Тимоня-тараторка.
— С деньгами все теперя, я гляжу, — сказал с сипотцой.
— Дак возьми деньги, возьми. Их не подоишь, — выкрикнула Нинка и потрясла пачкой десяток.
— Да вы што, бабы, — как будто объясняя всем давно понятное, говорил Тимоня. — Скот личного сектора покупается, чтоб вы не отвлекались от общественного хозяйства, чтоб…
Женщины не дали ему говорить, заглушили:
— А робенков как кормить? Вон Мережко-то небось не скупает. Головастый мужик. А вы затеяли.
— Совхоз обеспечит, — уверенно отвечал Тимоня. — По пол-литре на ребенка.
— А дальним-то как? За двенадцать верст чесать из-за кружечки молочка?
— За несколько дней взять можно, — не теряя уверенности, растолковал Тимоня. — А Мережко нам не указ.
— Как это не указ?
Подскочил Егор Макин с истрепанной гармонью под мышкой, заорал:
— А я знаю, бабы, чо делать надо. Вот вечером, как Тимоня заговорит по радиву, сколько надоили за день, включайте скорея, и молока по ведру нальется. Обещать-то он у нас мастак.
— Ты… Я тебе, — замахнулся Тимоня на Егора, но тот развернул гармонь и пропел:
Бабы засмеялись, завизжали. Тимоня по-петушиному топнул ногой и отступил в сторону.
— Ты, Макин, политическую моменту не понимаешь! — крикнул он Егору.
— А я молоко люблю, — огрызнулся тот. — Молоко для меня политика.
Степан тихонько встал и проулком пошел к дому. Нет, не легче стало в Лубяне. И правильно он сделал, что нашел у Сергея работу. Года три помаяться можно, а потом дадут сыну квартиру побольше, и все устроится. Конечно, не деревенский простор, да чего поделаешь. Живи не как хочешь, а как придется.
Ольга, бледная, в старушечьей шали шалашиком, сидела на завалинке, крошила для куриц хлеб. И ее выманило солнце. Степан кинулся к ней.
— Степа, — всхлипнула она, — ты что это, с ума сошел? Уехал и уехал. Это теперь я оклемалась маненько, а ведь думала, што так и помру одна, без тебя. Грипп какой-то лешачий привязался, да не простой, а с названием. И не выговоришь.