Выбрать главу

«Хоть бы сказала, что любит другого или…» — обижался он. Потом пришла мысль, что он все-таки дурак, бух сразу: «Люблю!» Нельзя так, нельзя.

А на другой день Лиза, как и прежде, порхала между исчахших пальм, игриво улыбалась и звонко заливалась смехом. Только подойдя к нему, затихла с грустным лицом.

— Извините меня за вчерашнее, — трудно выговорил он и так нажал на ложку, что она хрупнула, разлетевшись надвое.

— Я вам хотела сказать, Петя, — не слыша, что ее зовут от столов, проговорила она грустно, — что незачем вам связываться со мной, я замужем была. Я буду вам в тягость. А вы найдете скоро… Вы и ревновать бы стали… Да сейчас, сейчас иду!

— Я ревность не признаю, — сказал он упрямо. — Это недостойно, если любишь…

— В жизни-то всякое бывает, — умудренно проговорила она. — Ну, я пойду.

И опять расцвело лицо улыбкой, зазвенел смех.

А через час Капустин уже трясся в поезде. Ехал с продотрядом в Котельнический уезд.

Недели полторы не был он в Вятке. Все это время заставлял себя не думать о Лизе. Но думал. Вот и город. Станционные огни зеленеют светляками, шумят бестолковые толпы мешочников. Ему не хотелось идти в свою неприютную комнатушку: представилось, как докрасна калят дежурные «буржуйку» в горсовете, решил: «Там пересплю». Вдруг из толпы мешочников навстречу ему бросилась женщина. Он не узнал еще, но сердцем понял — Лиза.

— Что так долго-то, Петя? — сказала она, и по тому, как дрогнул голос, он догадался: ждала и думала о нем.

Их толкали сундуками и пестерями, ругали, а они стояли. Лиза, встревоженная, покорная, подняла к нему лицо с ресницами, опушенными куржевиной. Петр смотрел в ее глаза, и ему казалось, что забитый снегом перрон медленно кружится.

* * *

Солодон летел, взметая снег. Студеным серебром сияли в лунном свете снега. Была такая же ночь. И ехал Петр радостный, ехал, чтоб рассказать о Лизе: матери больше всего обижаются, когда, женившись, дети не поспевают сообщить им об этом.

А Филиппу Капустин сказал:

— Ты зря меня Верой Михайловной сегодня попрекал. Мы с Лизой поженились.

— Чего сразу-то не сказал? — нашелся Филипп. — А я уж думал… — и не стал договаривать. И так понятно, что чепуху думал тогда.

Промелькнул реденький осинник, санки выскочили к каменному двухэтажному дому, сутуло стоявшему углом к улице. Вот он, отцовский дом!

Петр постучал в раму. В доме, видимо, еще не спали. Желтел свет в большой обеденной.

— Петенька, миленький, приехал! — запричитал в ограде дребезжащий голос, и у Капустина сдвоенно ударило сердце. Мама. Обнял, прижал к груди. Похудела, изволновалась, плечи костлявые. Умиленно узнал запахи закваски, печи, которые всегда исходили от матери.

— Ну что ты, не плачь, ведь приехал я, — бодро проговорил он. — Кто дома-то?

— Все спят. Мы со стариком вот уснуть не можем. Все про вас-то думаю. Ладно ли?

Подошел к Капустину дряхлый пес, обнюхал сапоги, признал в нем своего и преданно ткнулся по давней привычке в колени, излизал руки.

— И ты, старый, узнал меня, — обрадованно потрепал его Петр за уши. — Я ведь тебя еще щенком помню. Ну, пойдем, Филипп!

В доме было все таким, каким бывает в обычных деревенских избах: широкие лавки вдоль стен, полати, корчаги с водой в кути, сарайный сумрак. Только застекленный буфет да стулья говорили о том, что люди живут зажиточные.

Мать суетливо щепала лучину, вздувала в печи огонь. Отбежав от шестка, смотрела на Петра.

— Забыл ты нас совсем, Петенька. Забыл.

Петр думал о том, что скажет матери о Лизе, когда все уснут. На людях об этом говорить не хотелось.

— Ну что ты, мама, — разводя руками, оправдывался Капустин. — Теперь не до поездок, вот по пути случайно завернули.

— Ты уж, бают, больно вкруте приступаешь. Поостерегся бы маненько. Народ ныне вон какой!

— Ничего, ничего, — стаскивая скрипящую, как крепкий капустный вилок, кожанку, успокаивал ее Петр. — Это вот товарищ мой Филипп. Он тоже сказать может: все у нас хорошо.

Петр был в заношенном, с ряской на рукавах пиджаке, мать сразу это заметила.

— Обносился, жданой. Похудел-то как и вырос вроде, Петенька.

В длинной комнате с огромным, как в солдатской столовой, столом, восхитившим Филиппа, около бюро с башенками колдовал над счетами сухотелый, птичьего склада, старик в засаленных, потрескавшихся, как земля в зной, валенках. Он чем-то неуловимо был похож на Петра.

Старик снял оловянные очки, негостеприимно спросил:

— Пожаловал все-таки? Ну, здорово!

— Здравствуй, — сказал Капустин, и у него еще больше обтянулись скулы, глаза сделались колючими.