Выбрать главу

— Ты сразу скажи, что у тебя есть какой-то там, — трудно произнес он.

— Ой, лихо мне, дурак какой! — запела Антонида и расхохоталась. — Ой, дурак! Как большой мужик, меня ревнует. Ой, Филипп, уморишь меня.

Умела же она притворяться. А ведь и не подумаешь. Вот проучить ее. Уйти — и все. Пусть остается одна. Больно ему надо. Потом пожалеет.

— Надо волосы дыбом иметь, чтобы так-то, — не договорил он. — Я, Антонида, пошел.

Она вдруг замигала ресницами, начала тереть завлажневшие глаза.

— Филипп, ну, Филипп. Ну, я не могу сегодня. — И отвернулась. Ковшиком поднялся обиженный подбородок: вот-вот…

Он кашлянул, опасливо оглянулся: скажут, довел девку до слез. Чем это?

— Ну, ты не реви, Тонь. Утри глаза-то. Ну чего ревешь? Ну, не пойду я один. Просто пужнуть тебя хотел.

Тот, второй, его выдуманный соперник, отошел куда-то, и его уже Филипп почти не видел. Зато Антонида никак успокоиться не могла. Она всхлипывала так, что у нее вздрагивали плечи.

— Т-ты д-думаешь, пла-атье какое у меня? — сквозь слезы спрашивала она.

Филипп топтался около нее. Ему вдруг захотелось погладить ее по голове, утереть слезы.

— Ну, какое, голубое вот. С полосками, конечно. Воротник белый.

— Голубое, голубое, — повторила она и опять безутешно всхлипнула. Потом передохнула, утерла ладошкой покрасневшие глаза. — Дурачок ты, Филипп. Никакое это не мое платье. Думаешь, я богачка какая. Это конторщиковой дочки платье. Она ростиком такая же, как я. Она стирать его нам принесла. А я его не позаправде обстирнула и надела. Дура я, хотела, чтобы ты на меня пуще поглядел. Вот. А в саду конторщикова-то дочка встретила бы меня.

Филипп озадаченно молчал. Вот оно как все объяснилось.

— Теперь ты, наверное, и ходить со мной не станешь, — опять всхлипнула Антонида. — Ну и не ходи. — И побрела, спотыкаясь.

У Филиппа стеснило в груди. И жалость, и умиление, и взрослое превосходство над Антонидой охватили его. Он бросился к ней, схватил за плечи, повернул к себе и стал вез всякого разбора целовать в соленые щеки, в глаза, в нос. Она сначала вырывалась из его рук, потом ткнулась в плечо.

— Ладно уж, не реву я, — проговорила она. — Отпусти, Филипп, а то ведь мы у всего города на виду. Что люди-то подумают.

— А что мне люди! — лихо выкрикнул он и понял, что прежнее красноречие вернулось к нему.

— Вот немного поокрепнем, поприжмем буржуев, — заговорил он с воодушевлением, — тогда платья получше этого заведем. Да я тебя в любом платье люблю.

Это была его вторая речь за один вечер.

Около дома Антонида почувствовала себя куда спокойнее. Покачалась на выгнувшейся горбом тротуарной доске. Филипп, все еще полный прежнего чувства умиленной ласковости, поддержал ее за руку. Потом Антонида подпрыгнула, чтобы сорвать ветку сирени, но не достала.

— Хошь, я тебя подыму? — с волнением сказал он и, не дожидаясь согласия, легко приподнял ее, ощутив манящую налитую упругость тела, сильные ноги. Он понял: в этот момент что-то новое появилось у него в отношении к Антониде. Кровь толчками ударила в виски, и он вроде даже не слышал, как просила она его умоляющим шепотом:

— Ой, Филипп, опусти, Филипп, мне не надо сирень…

Она действительно забыла сорвать ветку сирени, стояла притихшая, глядела под ноги.

Он тоже долго не мог прийти в себя.

— А ты сильнущий, — сказала она наконец и с боязнью взглянула на него.

— Я двухпудовкой крещусь, — признался Спартак. — А отец у меня, говорят, в молодости был сильнее. — И опять ему захотелось рассказать про отца, но он вспомнил: уже что-то рассказывал. Он мог бы рассказать сегодня о матери. Она удивила его вчера. Свою мать он вдруг встретил в горсовете.

По тому, как дрогнул ее голос, понял, что рада. И сам заволновался.

— Мам, чего ты тут-то? — спросил он и подумал, уж не на него ли она пришла жаловаться. Забыл, когда и заскакивал последний раз на Пупыревку.

— Товарищ Лалетин позвал, — уважительно сказала мать, — смертушка моя пришла. Говорит он, чтобы я заместо Степана Фирсовича в приюте дела вела, раз в тюрьме он сидит. Некому, говорит, больше. А приют-то опять чуть не заголодал. Пусть, дескать, будет у нас свой человек. Это я, значит.

В сухом подвижном лице матери были и робость перед новым для нее делом, и решимость. «Согласилась», — понял Филипп и хотел идти к Василию Ивановичу: что он делает! Мать еле пишет и считает, а тут… Но вышел Лалетин. В азиатских глазах хитреца: по лицу понял, о чем подумал Филипп. Толкнув его в плечо, весело сказал: