Выбрать главу

Легко догадаться, что сделают немцы, когда Красная Армия подойдет к границам рейха. Ведь и теперь многие немецкие офицеры говорят то о 1960-м, то о 1965 годе, — предвидя военный разгром, они уже мечтают о реванше. Они легче предадут Гитлера, чем мечту о господстве над миром. Это специалисты по заменителям: они устроят эрзац-покаяние, эрзац-очищение и эрзац-демократию, только чтобы спасти военный инвентарь, тяжелую промышленность и законспирированный рейхсвер. Герр Шульц вызовет герра Мюллера и скажет: «Завтра вы будете безумным анархистом, вы подожжете церковь и убьете фрау Квачке». А потом герр Шульц станет кричать по радио: «Германии грозит анархия! Необходима твердая власть! Нельзя ослаблять нашу полицию!» Он будет апеллировать и к владельцу аптекарского магазина. Он постарается еще раз обмануть мир.

Русские думают, что в 1960-м и в 1965 году не должно быть новой войны. Нужно похоронить фашизм. Нужно очистить мир от заразы. Нужно отучить германских захватчиков от периодических набегов. Этого требуют могилы мертвых. Этого требуют колыбели детей. От смелости и честности Объединенных Наций зависит облик XX века. Мы хотим, чтобы вторая половина столетия была человечней и благотворней первой.

1 марта 1944 года

Я хочу сейчас напомнить об одной давней истории. В 1934 году я получил письмо от неизвестного мне народного учителя с Урала. Он писал о романе Дрие ля Рошеля, который тогда вышел в русском переводе. Изысканный французский писатель утверждал, что «западная цивилизация сгнила». Эти слова возмутили уральского учителя. В своем письме он напоминал о бессмертной сущности французской цивилизации, он писал, что пойдет сражаться за общечеловеческие ценности. Я показал письмо Дрие ля Рошелю. Он прочитал и загадочно усмехнулся. В 1940 году, когда Дрие ля Рошель пал ниц перед Гитлером, я понял, что значила его усмешка.

Таких, как Дрие ля Рошель, к счастью, во французской литературе было мало. Ведь только в эпоху величайшего смешения всех понятий Анри Беро мог сойти за писателя, Андре Жермен — за философа, а Жан Фонтенуа — за француза. Но несчастье французских писателей было в той терпимости, которая была культурным дополнением Мюнхена и «невмешательства». Нет искусства без чувства меры — это знает во Франции каждый школьник. Но одно чувство меры еще не искусство. От Вийона до Рембо, от Агриппы д'Обинье до Гюго, от Стендаля до Золя французская литература жила не в оранжерее, а в мире, среди неистового зноя и лютого холода. Без страсти нет подлинного искусства, как без страсти нет достойной жизни. Французская литература в 20-х и 30-х годах нашего века культивировала некий обязательный скепсис, умеряющий страсти, она жила в умеренном климате, боясь душевных сквозняков, она вычеркнула из своего словаря короткое слово «нет». Одни писатели, как Нарциссы, любовались собой; другие, замыкаясь в своих кабинетах, прислушивались к смутным толчкам своего сердца, причем стены из непроницаемого для звуков материала казались лучшим подспорьем писателя; третьи с лжемудрым видом пришептывали: «Все это было. Все это не интересно». Душевные или физические извращения превращались в нечто первостепенное. Литература тем самым удалялась от народа. Последнему предоставлялись детективные романы, в лучшем случае Пьер Бенуа.

Казалось бы, Сорбонна или копи Пикардии должны быть куда менее чувствительны к потере национальной независимости, нежели среда писателей: ведь химия, физика или труд горняка не связаны с культурными традициями нации, да они и не соприкасаются с эмоциональной природой человека. Но вот после захвата Франции фашистами та же Сорбонна, те же горняки показали себя куда более непримиримыми, чем много почтенных писателей. А ведь для писателя национальный язык — это его мир, и писатель знает, что переживает каждый честный француз. Почему же среди вдохновителей Сопротивления нет многих заслуженных и уважаемых всеми нами литераторов? Мне кажется, потому, что предвоенная литература считала отдаление от народа непременным условием высокого искусства.

В то время, когда французские фашисты яростно протестовали против «санкций», защищая право Муссолини травить ипритом абиссинцев, было обнародовано воззвание представителей французского интеллектуального мира. Под ним я нашел подпись одного известного писателя, которого я считал своим другом. Я написал ему письмо, спрашивая: почему он взял сторону фашистов? Он мне ответил: «Я меняю свои взгляды по десять раз на день, да у меня и нет взглядов…» Он гордился тем, что далек от мира идей. Я не знаю, что он сказал, когда тот же Муссолини напал на Ментону. Вероятно, вздохнул и поглядел кругом: нет ли свидетелей. Ведь отсутствие идей было не чем иным, как трусостью. В борьбе между добром и злом нет «невмешательства»: в такой борьбе нейтралитет — это моральное дезертирство.