Выбрать главу

Я вопросительно смотрю на него. Вообще, чем больше с ним молчишь, тем ближе к нему становишься. У нас бывают минуты такого счастливого молчания, когда мы и в самом деле как бы становимся одним целым: и думаем, и чувствуем одно. Тогда мне кажется, что я — грудной ребенок, купающийся в теплом материнском молоке. Странный образ, когда ты — взрослая молодая женщина, а рядом с тобой тридцатитрехлетний мужчина.

— Ты предлагала нам попробовать пожить вместе…

— Конечно! — Радостно соглашаюсь я. — Мне только нужно на несколько дней слетать в Н.

У него напрягается лицо, а я чувствую, что моя душа, кружась, как юла, стремительно летит в пропасть. Я начинаю, путано и лихорадочно ему все объяснять: и про родителей, которые развелись и, разделив, разобрали детей, словно вещи из шкафа, и о наследстве, и о посмертной записке сестры…

— Тебе что так необходима эта квартира в Н?

Я даже сажусь на кровати.

— Квартира? Нет. Она мне, наверное, совсем не нужна.

— Тогда зачем тебе ехать так далеко?

— Исполнить последнюю просьбу сестры.

— Какую просьбу?

— Я еще не знаю. Она написала, что я должна прочитать ее дневник и письмо, там ее объяснение.

— Она еще и дневник вела?

— Да, с детства. Знаешь, она была влюблена в мальчика, в Заоконного, с которым так никогда и не познакомилась.

— Анахронизм — письма-то писать, не говорю уж про всякие дневники, — он, холодно убрав мою руку со своей груди, встал и начал одеваться, отвернувшись.

Патриархальность в Максиме причудливо совмещена с новшествами современной жизни, подумала я, а спина у него круглая, спина дезертира, предпочитающего отсиживаться в погребе. Но, как говорится, и кухарки могут управлять государством, и министры финансов любить умеют. Дезертир так дезертир.

— Знаешь, Максим, — уже совсем беспомощно и невпопад, начинаю оправдываться, — я тебя, между прочим, прождала 31 декабря, а ты встречал Новый год с мамой. А мне пришлось мучиться с этими дураками …

— С какими еще дураками? — Он уже оделся и смотрит на меня, сузив серые прозрачные глаза.

— Ну, с теми, из Парижа.

В здании нашего театра всю предновогоднюю неделю гастролировала французская труппа, смешившая зрителей экстравагантной клоунадой и вычурными фарсами.

— Ты, разумеется, всех умнее. — Он проводит ладонью по карману пиджака: все цело, деньги и документы. Пора бежать.

— Ну… они, конечно, не то, чтобы дураки…

— Дураки в Париже не живут. Они все у нас. — Отрезает он. Идет в прихожую, начинает надевать ботинки.

— Конечно, опять нет ложки для обуви?

Я виновато заглядываю во все ящики. И все-таки ее нахожу.

— Спасибо, уже не надо. — Он сам открывает замки. И уже на лестничной площадке на миг останавливается, обращает ко мне бледное лицо и произносит, не глядя мне в глаза.

— И вообще я не уверен… — Он делает паузу, будто не знает, стоит ли заканчивать фразу — что у тебя была сестра.

Я, сдерживая слезы, смотрю ему вслед: в сером костюме, с большим, уже давно немодным, «дипломатом», сейчас он напоминает мне Юрия Деточкина из старой гениальной комедии.

Смех в зале.

3

Неужели он все-таки не придет меня проводить? Уже объявили посадку в самолет, и я медлила, не отводя глаз от входа в аэровокзал. Мне казалось: он где-то рядом, вот мелькнуло его лицо, ближе, ближе, я рванулась навстречу — не он!

Наверное, сейчас он мысленно здесь, со мной; может быть, до последней минуты (я по телефону сообщила ему время вылета моего самолета) колеблется — поехать в аэропорт или не поехать. Ну я же хорошо изучила его — он не приедет… Не приедет. Круглая спина дезертира мелькнула в толпе и скрылась.

А я заторопилась догонять хвост идущих на посадку пассажиров.

В самолете меня внезапно затошнило. К счастью, обошлось без неприятных последствий

…Потом я закрыла глаза и погрузилась в облачный туман воспоминаний.

Когда сестре было четырнадцать, она вырезала из книжки рисунок к рассказу Горького о Данко, на котором был изображен всеми отверженный, надменный и жалкий Ларра и повесила у себя над столом. Когда позже я прочитала рассказ, Ларра показался мне противным, а Данко испугал: вырвать из груди сердце — как жутко!

Сестре нравился Врубель, его чахоточная Царевна-лебедь и несчастный Демон. Она несколько раз перечитывала «Морского волка», упиваясь болезненно — дикой страстью Ларсена к хрупкой героине. Обо всех своих книжных увлечениях она рассказывала мне в длинных письмах.

Мы совсем непохожи с сестрой. Эта мысль дала мне сейчас успокоение. Я не люблю страсти, драму, я не люблю театр — да! да! — хотя с удовольствием делаю к спектаклям декорации. И песни цыган, и хрипы Высоцкого — героя ее детства, — все это чуждо мне.

Вот наш роман с Максимом, одиноким меломаном, мечтавшим в юности играть джаз, но ставшим, как и его отец, инженером, мне мил именно тем, что напоминает медленное и тихое звучание летнего грибного дождя…

Мне кажется до отвращения пошлой криминальная романтика нашего времени; я ненавижу детективы! Я хочу жить на даче среди нашей русской природы и слушать, как ночью поет соловей. Не нужны мне контрасты мятежных душ, прости меня, сестра, мне душно от экзотики юга, мне холодно ото льдов высокогорья. Только вы, облака, только вы, облака, только вы, облака… Кажется, я засыпаю…

Я проспала до самого приземления.

Самолет уже бежал по черной посадочной полосе. Пассажиры заметно оживились: живы!

И вдруг страх сковал мои ноги — я поняла, что не могу встать. Обратно! Скорее обратно! Спрятаться под кресло и улететь тем же рейсом. Боже мой, какие смешные, детские мысли. Надо встать и пойти вместе со всеми. Зачем?! Куда? Для чего я прилетела в город своего детства — город воспоминаний, где нет ничего кроме могил? Кладбище детских страхов и детских надежд, и детских фантазий…

Но сестра попросила меня.

Я все-таки встала и накинула полушубок. Если бы в тот миг, когда, взяв в руки дорожную сумку, я спускалась по трапу, Судьба хоть на мгновение приоткрыла бы мне свой замысел… если бы…

Падал снег, пришлось поднять воротник — я прилетела сюда без шапки, и теперь на мои волосы, медленно кружась, садились снежинки.

Здесь так холодно.

Мне и в детстве было здесь очень холодно. Не согревала мать. Не мог нежно обнять отец. Да и разве были они у меня? Только сестра прижимала меня к себе и, хохоча, кружила по комнате. И снег кружился, и на стеклах вращались морозные узоры, и бра на стене отбрасывало качающийся полукруг юга на этот чужой мне, леденящий мир.

Я приехала к тебе, как ты попросила. Я постараюсь сделать все, что нужно. Не бойся.

4

Рейсовый автобус тащился мимо леса, белого, холодного мартовского леса; только по краям дороги снег уже почернел и осел; мимо еще не ожившего мартовского поля, мимо домишек, столь невзрачных, что только диву даешься — как в них умудрялись жить и до сих пор живут люди. Почему красота, рукотворная, создаваемая людьми ради радости, не снизошла на эти долгие унылые просторы?

Я хочу, чтобы все жили в красивых домах, чтобы в ванных комнатах струились и плавали, словно разноцветные рыбы, розовые, белые, голубые, зеленые, желтые блики, чтобы женщина, ложась в радужную воду, становилась красавицей, а музыка, тихая и нежная, обнимала бы ее, как теплая южная вода.

А здесь некрасивые бабы выходят рано утром доить покорных коров. В каждой корове живет красота: в ее больших коричневых очах, в струях ее молока. В каждой бабе таится красавица, которой часто так и не удается выглянуть на свет из-за серой телогрейки ее привычного быта.

Даже центр города был малопривлекателен: сталинского времени угрюмые постройки, безобразный монумент с вождем революции; только кое-где стали появляться новые дома из красного кирпича, засверкали витрины да собор, отреставрированный, видимо, совсем недавно, золотился на мартовском ярком, но бесстрастном солнце.

Здесь! Я вошла в старый, небольшой, похожий на московский, дворик, внутри которого был крохотный скверик и давно заглохший облупившийся фонтан. Здесь я играла крохотной девочкой, здесь у меня был друг Илюша…