Выбрать главу

— Чего? — Не понял, было, Филиппов — но тут же до него дошло.

— Какая-то девица победила. А из мужиков — один горбун… Да вы его тоже видели… ну, поэт, по телевизору его часто показывали… Он умер. Сгорел.

— Как сгорел? — Испугался Филиппов.

— Сначала его парализовало, он был один дома, вроде, телевизор загорелся, не знаю уж почему, или сигарету он забыл, начался пожар. Нашли его на полу — он полз к двери.

— Ужас, — по лицу Филиппова прошла судорога. Он поборол ее, криво улыбнулся и спросил:

— А ты откуда знаешь про все про это?

Секретарша смутилась.

— Профессия обязывает.

Филиппов хмыкнул:

— Это, знаешь ли, двусмысленно звучит.

«А потом я позвонила Аиде.

— Пожалуйста, завтра в одиннадцать. Я уеду на целый день. Ключи возьми у соседки. И ей же оставь, — произнесла она томно.

И сразу она мне показалась смесью пошлости и претензий на феминизм, что, в сущности, часто выглядит также пошло. Мне было не очень удобно просить у нее квартиру и возникшая, не слишком большая приязнь к хозяйке, возможно, объяснялась не только ее томными интонациями, но еще и этим, и определила мое настроение: как-то все у нас Филипповым прошло будто неловко, будто с оглядкой на зеркало, посверкивающее в прихожей. Хотя в зеркало, когда мы вошли, я почему-то старалась не глядеть. Наверное, я боялась увидеть себя некрасивой, давно заметив, что в каждом доме зеркало отражает не просто мое лицо и фигуру, а отношение ко мне хозяев или мое восприятие своей внешности.

Филиппов очень торопился и потому вспотел, и когда, входя, поцеловал меня в губы, горячая капля упала прямо с его лба на мою щеку.

На тумбочке, как раз напротив кровати, стояла цветная фотография покойной матери Аиды. Я была на похоронах, потому что некоторое время мы общались с Аидой довольно часто, несмотря на претензии и томность, она была не так глупа и тонко чувствовала какие-то психологические нюансы, но потом я сдружилась с Еленой и с Алиной. Меня неприятно поразило, что у покойной были подкрашены губы ярко-розовой, химического оттенка, помадой.

И пока Филиппов неумело стягивал с меня свитер и юбку, и плотные лосины, в которые я обрядилась, чтобы придать своим худым мальчишеским бедрам хоть какой-то объем, иначе клетчатая юбка висела, как поверженное знамя, пока он прижимал меня к своей горячей груди, зачем-то иногда подергивая нервно свой собственный сосок, точно шнурок выключателя, я все время видела лицо Аидиной матери — и ее разовые губы, и тело мое холодело…

Но Филиппов опять, на высоте наслаждения, кричал о любви и о счастье встречи… А я, откинувшись на чужой диванной подушке, пахнущей церковным ладаном, или мне так только казалось, смотрела в окно на белые, далекие облака и впитывала в себя их пушистую отрешенность, пока, наконец, не встала, улыбнувшись Филиппову, глаза которого сияли, и не почувствовала с неясной полущемящей радостью, что какая-то тяжесть — какая? — прошла, и душа моя снова легка, как высокие, никому не принадлежащие облака».

Во вторник возвращалась Марта, значит, предстояло долгая, уже привычная разлука с Анной, и Филиппов в понедельник поехал с работы вместе с ней, чтобы теперь у нее дома, терпеливо дождавшись ухода бесшумной тети Саши и позднего часа, когда, накормленная снотворными, заснет больная мать, наброситься на свою нежную голубку.

Ее нужно привязать к себе намертво! Как? Ну, хорошо, он все-таки станет руководителем ее диссертации. Этого мало. А вдруг найдется какой-нибудь герой, не побоится, что у нее парализована мать, и украдет Анну из мрачного заколдованного леса? Если она выйдет замуж, я умру. У меня будет инфаркт — и я умру. Я смогу пережить все, кроме этого. Он сказал себе это и понял: правда.

Дождавшись полуночного часа, он погрузился в теплую глубину, точно вернулся в лоно своей матери, чтобы испить живой воды, а потом, чувствуя себя обновленным и сильным, молодым и красивым, талантливым и бессмертным — шел по ночному городу и не спешил сесть в такси и ехать в городок.

Ночь была совсем зимняя, даже снег поскрипывал под ногами, но Филиппов не ощущал холода: его путь по слабо освещенной магистрали, на самом деле, пролегал по звездному небу, он был нескончаем, он был вечен, и Анна, встреченная на этом пути, оказывается, была лишь той волшебной палочкой, с помощью которой и осуществляется вся божественная непрерывность бытия! Вот оно как! Оказывается, счастье и есть это звучащее чувство своей бесконечной протяженности во времени и в пространстве.

Но подъезжая к дому на чужой машине (он, как обычно остановил частника), Филиппов перестал вдруг слышать в себе звучание счастья. Все — фантазии, просвистело из дупла души, все — иллюзии. Поэзия — бриллианты для бедняков! Есть только одна правда — правда денег и силы. И не той, с помощью которой болван с горой бицепсов сдвигает вагон, а другой силы. Д р у г о й.

На него сошла мрачность, и мысли, одна неприятней другой, потянулись караваном черных туч.

Неизлечимо больной старик оттягивает миг своего конца, если вокруг него любящие сильные, молодые и здоровые люди, размышлял Филиппов, поднимаясь по деревянным ступеням, а рожденный ползать, обвившись вокруг долгой лебяжьей шеи, способен летать, так-то Горький! Главное — не придушить лебедушку. А если и придушить, то вовремя.

Филиппов остановился перед своей дверью, нашарил ключом скважину замка. Заключенный не может быть весел. Раб готов убить того, кто на миг дал ему забыть о своем рабстве и показал чудные дали, и поманил за собой. Ты нехорошо поступила, Анна, полюбив меня. Он открыл дверь. Впрочем, и ты несвободна. Мы оба — арестанты. И наша свобода лишь в нашем воображении. Филиппов вдруг остановился в дверях, обернулся и сказал вслух, обращаясь к невидимому в темноте собеседнику:

— Но, т е б е мы не достанемся, не жди.

— Папа, ты? — В прихожую выбежал Родион. — С кем ты разговариваешь?

— С дьяволом, сынок, — усмехнулся Филиппов, — шучу!

— Я думал, мама приехала!

— А ты почему не у деда?

— Так дедушка сегодня ночует у нас!

Немая сцена, попытался мысленно поиронизировать над собой Филиппов, но деревянные руки не слушались его, шнурки ботинок не развязывались, а шапка, упавшая на коврик, вдруг выказала потертость своего меха и замасленную несвежесть подкладки. Надо купить каракулевую, вяло подумал Филиппов, у тестя шапка отличная, сносу ей нет.

Утром Анатолий Николаевич сам решил ехать за Мартой.

— Садись, Володя, — предложил он, раскрывая дверцы машины, — я тебя потом и до работы подкину.

О вчерашнем ночном возвращении зятя, он молчал. Может, спал, утешал себя Филиппов, отворачиваясь от мелькания коричневато-рыжих сосновых стволов, бегущих вдоль шоссе, наконец обогнувшее дачный поселок, посередине которого и стояла дача тестя, и вырулившее прямо к санаторию

Прамчук остался в машине, а Филиппов пошел за женой. Падал крупный снег Корпус, в котором отдыхала и подлечивалась Марта, был самым современным здесь; остальные постройки с пятидесятых — шестидесятых годов пообветшали, белизна и позолота скульптур, должных украшать аллеи, поистерлись, но долгие пушистые аллеи и снежные фонтаны сосновых вершин были независимо и умиротворяюще красивы.

Марта стояла возле корпуса, среди негустых, заснеженных кустов. В своих простых шерстяных колготках «в резинку», в коротковатой мерлушечьей шубке, которую ей отдала Ольга, в пушистом черном берете, — она казалась не матерью двоих детей, а полненькой старшеклассницей времен Филипповского ученичества. Старшеклассницей, которую весь класс дразнил «сосиской», которая считалась немножко «ку-ку», потому что продолжала носить ручки и карандаши в деревянном пенале, а, если начинала писать мелом на доске, то из-под коричневой форменной юбки у нее тут же выглядывали синие резиночки длинных трикотажных штанов.

У Филиппова защемило сердце.

Он увидел, что у Марты над верхней губой, вздернутой, как у толстовской маленькой княгини, на тоненьких, едва заметных усиках, посверкивают бисеринки растаявшего снега.