— Пошли ко мне в мастерскую, — предложил он. И я пошла.
Мы ехали на троллейбусе, а потом на метро — и в окна вагона, вырвавшегося из подземного туннеля на мост, была видна тяжелая вода долгой широкой реки — потом мы брели какими-то дворами, поднимались по узкой лестнице кирпичной пятиэтажки, в разбитое стекло подъезда сильно дуло, и два желтых листика плясали на грязноватом каменном полу. В коридоре мастерской было темно, но узкая полоска откуда-то пробивающегося света, точно золотой меч, воткнутый прямо в пол, почему-то вызвала у меня озноб: дрожь миллиардной крошечной армией пронеслась по моей спине. И голос Абдуллина стал совсем другим: баритонально-напевная интонация сменилась глуховатым, каким-то почти утробным, бормотанием. Сначала, пока он снимал куртку, зажигал крохотную лампу, свет которой выхватывал черно-красные мрачные квадраты и прямоугольники его картин, я вообще не могла разобрать, что он говорит: слова сливались и то казались урчанием зверя, и сам он, коренастый, кривоногий, мохнато-бородый, в полумраке начинал казаться полудиким, лесным существом, самим Фавном, то начинали звучать как зловещее сладкое пришептывание, и тогда он моему воображению представлялся странничком-душегубом.
Внезапно я ощутила страх. Происхождение его было странным и я — каким-то краем сознания это уловила. Страх, точно тяжелый, но совершенно прозрачный, туман, стоял в мастерской Абдуллина, и, постепенно, когда я вошла и села в красное кресло, из которого хорошо были видны все картины, стал концентрироваться вокруг меня, — в какой-то миг я даже почувствовала невидимую границу между страхом и мной, но стоило мне, следуя слухом, а потом и взглядом, за бормотанием Абдуллина, чуть отвлечься, забыть о склоненном надо мной все уплотняющемся страхе, как тут же граница между ним и мной рухнула — и он заполнил меня, как сосуд. Во мне больше ничего не содержалось — только страх. Из последних сил, беспомощно надеясь, все-таки выгнать его из себя, я спросила:
— Кто-то еще есть здесь?
— Никого.
— А свет в коридоре?
Абдуллин остановился посередине мастерской и его черная тень качнулась на высокой стене, антрацитовым пятном упав на несколько картин.
— Это была мастерская Василькова, — забормотал он, сгорбившись и глядя исподлобья, как жуткий старик из пугающего сна, — я был у него в тот вечер, когда он застрелился, и еще двое художников были, он застрелился как раз в том чулане, где горит свет, я теперь там никогда свет не выключаю, я сам ему в тот вечер сказал: «Ты кончился, Лев» Он был из породы титанов, но только в нескольких работах несомненно прорвался. У него есть одна работа «Лошадь в городе», такой эллипс высвеченный в центре картины, а в нем стоит лошадь, а кругом мерзкий и жуткий мегаполис. Потрясающая работа. Он сам был такой лошадью — нежной и одинокой. Жена его бросила. У нее были длинные ноги, нежная улыбка и хмурый взгляд. Настоящая роковая женщина. Она ушла к другому. Просто сбежала. И в тот вечер он пил. У него было охотничье ружье. Когда я услышал грохот, я сразу все понял и бросился в чулан. Вся стена была в крови. Вокруг меня всегда гибель. Мальчик ходил ко мне, мать его приводила, такой удивительно тонкий ребенок, чувство цвета потрясающее. — Абдуллин шагнул и откуда-то извлек рисунок. — Вот, насыщенный синий. Ясный желтый. Чудный мальчишечка. А потом приходит ко мне, глаза огромные, сам не свой, приводит его старуха. Старуха и сказала мне: «А мама Ромы выбросилась неделю назад из окна.»
Мне вдруг послышались шаркающие шаги: мансарда Абдуллина была на последнем этаже, если шаги доносились не из его коридора, значит, кто-то забрался на чердак.
— Кто-то ходит, — сказала я тихо.
Он сильно прищурил левый глаз и прислушался.
— Многие слышат шаги. Особенно приходящие ко мне женщины. Женщина вообще чувствительнее и тоньше мужчины. Да ты не пугайся, он там ходит, сюда не зайдет.
— Кто о н?! — Абдуллин тоже сумасшедший, мелькнула у меня мысль, и все, кто попадает к нему, сходят с ума. Шаги пошаркали уже возле самой двери в мастерскую. — Лев. — Он глянул на меня исподлобья. — Одна моя бабочка даже видела его. Она вышла в коридор и… — Он вновь глянул на меня. По его невысокому лбу ползли трещины морщин.
— Она потом попала в психушку.
Состояние мое достигло какой-то опасной точки — я чувствовала, что могу вдруг дико закричать или кинуться на Абдуллина с кулаками — хотя такого в моей жизни никогда не случалось! — нужно было что-то делать и я, собрав последние крупицы воли, спросила:
— А тебе самому здесь не страшно? — И тут же ощутила, как страх, подобно жидкости, начинает выливаться из моей души и переливаться в душу Абдуллина. Через минуту, не больше, я была уже совершенно спокойна. И шаги смолкли.
Но с Абдуллиным начало твориться что-то непонятное: теперь он метался от стены к стене, продолжая бормотать, но я не могла разобрать его слов, они все сливались в какое-то полукарканье — полугуденье.
Раздался телефонный звонок, он кинулся к телефону.
— Кто? — Речь его мгновенно приобрела ясность. — Жанночка! Приходи. Приходи. Ангел мой неземной! — Он засмеялся и обернулся ко мне. — Девчушечка совсем, двадцать три, а такая чувствительность, восторг!
Я не стала дожидаться прихода чувствительной барышни и поднялась, чтобы уйти.
— Подарю вам одну работку, я делал ее с Анны. Мы прожили с ней год. Признаюсь, было с ней тяжело. Мне нужны безмолвные бабочки, — чтобы сидела в кресле и смотрела на меня во все глаза. Они меня успокаивают. — Анна была слишком, ну, как бы это выразиться, слишком любопытна! Однажды, когда шаги только стихли, она пошла и выключила в чулане свет.
— И что произошло?
— Ничего.
— Ничего?!
— Да. Но на следующий день мы расстались. Вера — это все. Надо чтить тени умерших. Они дают нам силу. Они дают нам талант и способность работать. Я пишу только потому, что Лев дает мне свою силу, он здесь, — он обвел глазами мастерскую — он остался здесь, после того, как все случилось. Здесь везде — он, везде. Но Лев сильно тянет меня за собой. Бабочки мои удерживают меня. Да, их устремленный на меня преданный взгляд удерживает меня здесь. Анне не хватало преданности. Да. Не хватало преданности. И потом, — голос его как-то звякнул, словно отключившийся вдруг телефон, — ее отношения с Филипповым…
— С Филипповым?
Больше он ничего не произнес. Я сама толкнула дверь в коридор, а он, молча, пошел следом и закрыл за мной дверь. Выходя на узкую лестницу, я. не оглянувшись, стала быстро спускаться. И между вторым и третьим этажом вспомнила, что не взяла у Абдуллина портрет Анны. Секунду поразмыслив, я все-таки решила вернуться. Глянув в распахнутое окно подъезда, я увидела низкую и проржавевшую крышу соседнего дома, вечных голубей, выхаживающих по ее краю и желтый лист, зависший между веткой смотрящего в окно тополя и мной… когда мой взгляд скользнул по ступеням подъезда и по его давно некрашеным стенам, я почувствовала: что-то изменилось. В подъезде стояла какая-то дымка, у меня почему-то мелькнуло: «Солярис», хотя, разумеется, это был никакой не Солярис, но что-то сходное с ним и оттого пугающее в этой странной дымке было… Впрочем, ерунда… Я поднялась, чуть помедлила у двери мансарды и постучала: звонка нигде не было видно.
Вряд ли то, что случилось потом, можно было бы назвать «сексом», «эротикой», или какими-то иными привычными названиями. Больше всего происшедшее напоминало… полет на метле! Честное слово! Я неслась куда-то в бездну, а потом, прямо над ней, уже чувствуя голыми ступнями жар красных углей, взмывала ввысь, и свет мертвой Луны омывал меня всю, точно ледяной душ, и снова я летела вниз, алые искры слепили мне глаза, а затем острые капли небесного холода, покалывая кожу, медленно стекали по моей груди… Имя Анны, словно, нежное, белое облако, иногда всплывало в черной прохладе ночи и прижималось то к моей груди, то к обнаженным плечам…