Самое главное во всей этой тарабарщине, пытаясь над собой иронизировать, вслух произнес он, обязательно посмотреть на часы.
Итак, шесть часов тридцать минут.
Майское утро во всю давало о себе знать: где-то взревела машина, в доме неподалеку у местных жителей поселка завизжал поросенок. Так дело не пойдет, сказал Филиппов, чтобы мне отделить свой астрал, так сказать, нужна тишина и максимальное сосредоточение. Куда пойти? Вниз? Там мне как-то неуютно: будто над моими опытами станет подглядывать Ирма Оттовна. Лучше, пожалуй, остаться здесь, закрою-ка плотно окно, задернул шторы и лягу на кушетку. Он хмыкнул. Как в кабинете у сексопатолога.
Он так и сделал: плотно закрыл окно, выглянув на секунду во двор — нет, никого, да и кто может приехать в шесть утра?! От очень толстых штор пахло пылью, — конечно, теща умерла, и больше некому следить так же фанатично за чистотой, как следила она — Филиппов закрыл ими окно — такие тяжелые шторы любит Анатолий Николаевич.
Филиппов лег на кушетке и, подняв веки, оглядел комнату: как в гробу, ей-богу. И тут с ним что-то произошло. Он еще не успел настроиться на квартиру Анны, представить, как он входит, как пробирается осторожно по коридору и звоночек ее матери, словно комарик, летит уже вслед за ним, вот он открывает дверь в комнату Анны… И сильнейшее чувство любви охватило его: он увидел, что она еще спит, из-под одеяла высунулась ее цыплячья ножка, ноготки покрашены неровно — бледно-розовым. Филиппов наклонился над ее диваном, поправил одеяло и она открыла глаза, но не удивилась, увидев его, и не смутилась, а разулыбалась, как довольное дитя.
— Знаешь, Анна, я пришел к тебе навсегда, — сказал он, — я никуда больше не уйду из твоего дома, я буду жить с тобой.
— А как же Марта? — Она привстала на локте и встревожилась.
— Марте я оставляю свое физическое тело. И то — не все.
— Но ее жаль! — Вскрикнула Анна.
— И жалость оставляю. Немного, ласковая моя, добрая моя. — Он чуть не застонал, а сам себе показался аптекарем, отмеривающим на крохотных весах дозы порошков. — Мы будем ее с тобой жалеть вместе. Порой.
— Но как же твое тело без души? — Испугалась вдруг она. — Так же невозможно жить!
— Поздно думать об этом, — сказал он, — я у ж е здесь. Я не смогу вернуться обратно. Никогда.
— Никогда?
Комарик колокольчика, наконец, догнал его — и впился ему в сердце.
Филиппов ойкнул. И тут же вспомнил, что жив, и ощутил как по телу побежали теплые токи, точно горячие лучи. Свет пробивался даже сквозь прамчуковские шторы. Птицы пели прямо во дворе, рыжая белка пришла к кормушке — он раздвинул шторы и удивился, что угадал: и птицы пели, и рыжий хвост белки струился по загорелому стволу сосны. Это была жизнь! И Филиппов развел в стороны руки и обнял ее: и реки, и озера, и шумящий зеленый лес, и клубящееся облаками летнее небо, и стаи птиц, и рыжие звери, и голоногие дети, — все, все оказалось внутри его рук — и он, творец этого бессмертного мира, нес его ей, ей, только ей….
Но когда он, пройдя через бесконечность нескольких минут, спустился во двор, чтобы принять в летней кабинке душ, и стал наливать в бак воду из чайника, иначе бы струи оказались совершенно ледяными, он вдруг ощутил, что с ним что-то не так: он был здесь, во дворе дачи тестя, совершал простые, если не сказать элементарные действия, — но что-то с ним было не так — точно он в полумраке не может попасть ногой в домашнюю туфлю, все, что он делал сейчас казалось каким-то механическим, словно все происходило не с ним, нет, с ним, но или во сне, или очень давно… Да, пожалуй, последнее впечатление было самым точным: и дом, и двор, и душ, и он сам под едва теплой водой, казались только в о с п о м и н а н и е м, будто он откуда-то глядит в свое прошлое, как смотрят на экран и автоматически включается в действия, поскольку таковы условия кинематографической игры…Чувство было скорее неприятным. Наверное, это и есть шизофреническое расщепление, одумалось ему вяло. Он обтерся сухим полотенцем и, одеваясь, попытался хоть как-то возвратиться к совпадению чувств и действий, к целостности своего «Я».
И вдруг колокольчик вновь прозвенел. Филиппов суетливо побежал в дом: наверное, мать просит завтракать, нужно сказать ей, что Анна в ванной и сейчас выйдет. И, вбежав, остановился, обескураженный: я же на даче… И вообще, что подумает Аннина мать, если я подойду к ее постели? Идиотизм, ей-богу. Кажется, я рехнулся.