Людмила смеялась, откидывая голову. Ее шею делила надвое глубокая борозда. Над верхней губой чернела большая родинка, глядя на которую Филиппов почему-то думал о том, что никаких детей у Людмилы нет: ну, не могут быть дети у женщин с такими родинками над губой! Он понимал, что в голову лезет бред. Что у него самого, чуть ниже правой ноздри темная бородавка, а ведь дети растут! Но — бредилось и бредилось. Вот почему я ее так любил, лезло в голову дальше, я в юности своей ничего в Людмиле кроме родинки на щеке и не замечал. И себя не видел в зеркале, а притягивала вечно мой взор собственная бородавка, казалась она мне безобразной, а Людмилина родинка горела, точно ее зеркальный двойник, только значительно приукрашенный.
Но в пятницу улететь не удалось. Филиппов утром, было часов одиннадцать, теперь уже не в своем кабинете, систематизировал вместе с Нелькой кое-какие бумаги. И тут-то и позвонил тесть.
— Марта в больнице, — сухим тонким голосом сказал он. — Пыталась покончить с собой.
— В какой?! — Еле выдохнул Филиппов.
— У Сурена Артемьевича.
Сурен всегда лечил Прамчуков. Заместитель главного врача крупной больницы, когда-то женатый на двоюродной сестре Анатолия Николаевича, он и после развода не отпал от клана, весьма облегчая решения всех медицинских проблем. Это он выделил отдельную палату Ирме Оттовне. У него в больнице, в родильном отделении, оба раза рожала Марта. И теперь он пристроил ее к себе, а на вопрос Филиппова, как все-таки удалось отвинтиться от психушки, которая забирает всех тех, кто желает свести с жизнью счеты, широко улыбнулся, развел руками и пробормотал басовито что-то обрывистое: «Анатолий м-да… и врэмя тэперь…»
Вызванная Суреном медсестра проводила Филиппова до палаты.
Марта лежала под капельницей. Она спала. Ее кукольное лицо, обычно лишенное жизни, сейчас, наоборот, казалось живым и милым, возможно, благодаря лихорадочному румянцу на щеках. Филиппов неловко наклонился, поправил кончик одеяла, отметив тут же шаблонный автоматизм своего действия, потоптался возле кровати, зачем-то подошел к окну, снова отметив, что подчиняется не движению души, а какому-то киностереотипу…
Но внезапно по спине его побежал странный озноб. Он оглянулся: в палату бесшумно вошел Прамчук и встал посередине, опираясь рукой на трость: последнее время он стал везде появляться с красивой, черного дерева, дорогой тростью.
Филиппов поздоровался.
— Вот видишь, Володя, — не ответив на приветствие, тихо и укоризненно заговорил тесть, — до чего дошло. Слава тебе Господи, выжила, а могло быть и хуже. Под суд бы пошел. Эх, кто же такие записочки оставляет…
Филиппов думал из института сразу пойти к Людмиле, и уже вместе с ней, поужинав, ехать в аэропорт. И действительно черкнул Марте пару слов: «Всю жизнь, оказывается, я любил Людмилу. Детям буду помогать. Прощай и прости».
Прамчук смотрел, не мигая. В его круглых желтых глазах то вспыхивали, то гасли крохотные лезвия ненависти. Но голос звучал так же мягко, ласково.
Думает, теперь я останусь, с подступающей яростью, подумал Филиппов, буду нянчить истерическую куклу. Фигушки. Не задушишь, старый удав. И чтобы не выплеснуть свое раздражение, он поспешно простился и ушел.
Он даже не бросил взгляда в сторону Марты, а ее внезапно открывшиеся испуганные глаза проводили его спину, как тень, — и недоуменно закрылись снова.
«Мне показалось, что Филиппов не помнит себя. Что у него какое-то сумеречное состояние сознания. Он вызвал меня телефонным звонком, позвонил прямо в институт, сказал, где сейчас находится. И минут через семь я уже стояла с ним возле телефонной будки.
— Поедем ко мне, Марту я уже мысленно похоронил, поедем, сварим суп, дети придут, ты их накормишь.
Он повторял и повторял эти слова.
Потом замолчал. Я тоже молчала.
Вдруг он стал искать что-то у себя в карманах, искал долго.
— Денег нет. Займи десятку.
Я достала из сумки деньги.