Директор, правда, был и любезен, и обещал место — но через месяцок (почему не сразу, как-то выяснять не хотелось), спросил о Карачарове. Потом улыбнулся восхищенно:
— У вас там есть такая красивая и талантливая сотрудница — Кавелина… А?
Когда вышел из института, поднял воротник, проклиная холод и сырость, добрел до ближайшего почтамта, купил открытку, на который был изображен памятник Петру Первому — не знаменитый Медный всадник, а другой, Филиппову доселе неизвестный. Петр стоял и глядел вверх, казалось, он мечтает о полетах, как Чкалов. Филиппов написал быстро, но очень аккуратно и разборчиво: «Кавелиной Анне. Мать, тебя знает вся страна!» И тут вспомнил, что не помнит ее домашнего адреса. То есть, разумеется, не улицу, а номер дома и квартиру. И тогда он, без колебаний, направил открытку на институт. Передадут. Усмехнулся в усы. Пусть поразмышляют, бездельники.
«11 февраля.
Вчера, в четверг, мне передали открытку Филиппова. Передал Дмитрий Дмитриевич, то бишь Дима. Он глянул на меня, как мне показалось, весьма подозрительно: из другого города открытка — и почему— то мне. Если это интимно — отчего не домой, а в институт? Но ничего не сказал, не задал никаких вопросов. И я была его молчанию рада, потому что очень волновалась.
Сидя в автобусе, я держала открытку, точно живое существо. Прикрыв глаза, я пыталась представить лицо Филиппова в тот момент, когда он писал мне эту странную фразу. Я увидела — вот он поднимает воротник куртки (в Питере холодно и сыро), входит в дверь почтамта (желтая дверь, каменное, серое здание) и долго стоит, выбирая, какую открытку мне послать. Глаза его блестят мрачно. Ему не нравится, что обо мне помнит… кто?… кто-то помнит.
И вдруг тяжелый жар медленно полился по моему телу: он любит меня! Людмила — только ширма! Он боится за меня и потому сыграл такой спектакль — сбежал с другой. А потом он оформит развод, расстанется с Людмилой и… Он любит! Любит!»
Брат Людмилы, бывший инженер, теперь торговал цветами у метро. Точнее, не сам он торговал, а его работники, женщина лет сорока и ее двадцатилетняя дочь. А Валерий возил искусственные розы, тюльпаны и прочие мертвые подделки из Турции.
Уже гонял Валерий на иномарке, уже покрикивал на рабов — так, полушутя, называл он своих продавщиц — и Филиппов, проживающий последние свои мини-мани, чувствовал себя в его доме жалким приживалом. Времена меняются, Володя, рассуждал, не без ноток нравоучительности, пока еще не родственник, а ты все о том же — в институт, в институт. В коммерцию надо, свою фирму организовывать, тогда и бабки будут, и бабы иначе глядеть станут. Нет, меня обратно в технари не загонишь! Лучше буду летать два раза в месяц, почки надрывать, но зато чувствовать себя человеком!
Жена Валерия преподавала английский в школе. Серенькая такая крыска с большими претензиями, она то ли заигрывала порой с Филипповым, возможно, чтобы досадить немного любимой сестре супруга, то ли просто, плавая в своем нарциссизме, ожидала от всех, и от Людмилиного мужика, соответствующего отклика. Филиппов ловил ее туманные взгляды, автоматически отвечал на ее полусонные улыбки, порой цинично прикидывая, как можно с такой выдрой ложиться в постель. Даже зримая мысль о ее обнаженных покачивающихся бедрах вызывала у него тошноту.
Впрочем, и Людмила перестала по-настоящему волновать. Да и волновала ли, спрашивал он себя, понимая, что лишь представив слушающих Людмилины вздохи и крики, Валерия и его супругу, способен он теперь испытывать нечто, похожее на влечение. Приникай, приникай к стене, вдавливай в обои розовое ухо, манерная учителка, мысленно злорадствовал он, выжимая из своей первой любви томные стоны. И ты, торговец синтетическими розами, учись, как нужно обращаться с женщинами.
Лоб и губы Людмилы искрились от пота. И медленно вглядываясь при свете легкого ночника, в желто-розовый бисер, Филиппов как-то вдруг отлетал от собственного движущегося тела, иногда почему-то оказываясь в пустыне. И тогда он бродил, проваливаясь, от бархана к бархану, прищурившись глядел на заходящее красное солнце и с тоской думал, что ему уже не догнать караван, увозящий закутанную в белую паранджу, ослепительную, как солнце пустыни, великолепную Анну.
А порой влажный бисер уводил его на морской берег. И голый этот берег был пуст. И только нитка коралловых бус алела, словно ожог.
Впрочем, таскаясь по центру чужого мегаполиса, вяло раздумывая о двух гигантских тиранах, в честь которых холодный и сырой этот град был назван, возвращался Филиппов мысленно и к своим ночным путешествиям, привычно застревая на какой-нибудь мелочи: а бывают ли, кстати, красные кораллы, — и часами не мог от крутящейся в мозгу ерунды освободиться.