Их переписка продолжалась и позже, вплоть до 1973 г. Кафкианские мотивы проступают во многих из них: «Дело мое сдвинулось с мертвой точки: приезжал прокурор и допросил меня. Записал мои показания правильно и сказал, что дело рассматривается. На мой вопрос: «Как долго можно рассматривать пустое место?», посоветовал не ждать скорого результата, т. к. вся волокита движется медленно»233. Летом 1955 г. Л.Н. сообщал другу: «В Москве мое дело все разбирают и разбирают, тратя на это занятие вместо получаса — полгода»234. В начале 1956 г. Абросов получил еще более безысходное письмо: «Перспективы мои более чем туманные. Ответа нет, я начинаю думать, что его не будет. Что ж весной и это проявится»235.
Символично, что Лев Николаевич и «друг Вася» именуют желанный Ленинград, прямо по Кафке, — Городом с большой буквы. Город этот недосягаем не только для «зека» Гумилева, но и для Василия Никифоровича. Через много лет, в 1967 г., доктор наук Л. Н. Гумилев напишет В. Н.: «Когда же ты теперь сможешь приехать в Город? Деньги на дорогу я дам, и жить будешь у меня сколько угодно. Ужасно жалею, что не в силах помочь тебе больше ничем»236.
Адресат жил в это время в Великих Луках и тихонько, скромно «делал» Большую науку; немного позже у него вышли три серьезных монографии, и один из очень авторитетных географов СССР — Л. Л. Россолимо — назвал его «лучшим озероведом нашей страны». В географических учреждениях Ленинграда (здесь я свидетель, т. к. трудился в это время в географии) работало много абсолютной бездари, а В. Абросов никак не мог попасть в Город. «Не все же придуркам, надо кусочек жизни и ученым», — писал в 1960 г. Л.Н., уговаривая своего друга переехать в Ленинград237.
Но вернемся в 1955 г., в омский лагерь. Мы уже знаем, что Л.Н. не любил жаловаться на жизнь, и письма его В. Абросову — еще одно свидетельство об этом. Они полны наукой, рассказами о задуманном, а иногда еще и дружескими наставлениями, советами «за жизнь» «другу Васе». Вместе с тем в этом «лагерном цикле» много свидетельств ухудшающегося здоровья Л.Н. «Я много болел в прошедший год», — пишет Л.Н. в январе 1955 г. В марте того же года он сообщает Абросову: «Скриплю по-инвалидски и занимаюсь как средневековый монах — один, по ночам, ибо работаю ночным истопником». В том же марте Л.Н. пострадал: «На днях... надорвался. Меня на носилках стащили в больницу, и сутки я был в тяжелом состоянии, даже терял сознание». «Я опять расклеился: началось с живота, а потом сыграло сердце, но меня откачали камфорой и каким-то зеленым лекарством», — пишет он «другу Васе» в июне. В ноябре Л.Н. стало еще хуже. Он сообщает Абросову: «Здоровье очень плохо. Лежу в больнице. Кроме язвы и ослабления мышцы в сердце, есть еще межреберная невралгия». Неприятности не прекратились в следующем году. «Лежу с отрезанным аппендиксом и еще очень слаб... Жить нечем и перестает хотеться», — пишет Л.Н. в феврале 1956 г.238.
Однако эти жалобы (а чаще просто констатации, некое «извинение» за то, что работается не интенсивно) составляют не более чем сотую часть «лагерного цикла». В это время идет и интенсивная переписка с матерью, о которой можно судить по нескольким письмам А.А. (увы, я видел только обрывки ее) и «отзвукам» этой переписки в «лагерном цикле» писем «Васе». Но как раз один из этих «отзвуков» кажется крайне важным для всей последующей нелегкой истории отношений Л.Н. и А.А. 7 февраля 1956 г. Л.Н. с горечью писал другу: «Вся беда была в том, что мое положение и связанная с ним болезненность психологии игнорировались. Со мной обращались и мне писали так, как будто я отдыхал в Ялте. Ведь ты же этого не допустил, твое отношение было нормально. От тебя я всегда получаю ответ на вопрос, а от мамы никогда. Очень уж она бережет себя и совсем не бережет меня. Когда-то я, с крепким здоровьем, это выносил, но наконец сломался и именно от этого».
Письма А.А. того периода разнообразны по обращениям: «Дорогой сынок мой Лёвушка!», «Милый Лёвушка», «Милый Львец». Часть из них — ответы на просьбы Л.Н. достать новую книгу или прояснить у знакомых востоковедов какой-нибудь вопрос. А.А. делала это умело и иногда даже пыталась полемизировать с сыном. Так, например, она писала: «Про Ань-Лу-Шаня (XIII в.) спрашивать никого не пришлось: я сама натолкнулась на него в книге Фицджеральда. Почему ты думаешь, что он был хунном?»
Некоторые советы А.А. в письмах кажутся несколько странными. 27 марта 1955 года она пишет сыну: «Очень хорошо, что ты занимаешься востоковедением — в частности хуннами — но не следует забывать и русскую классическую поэзию, в частности Пушкина. Перечти «Маленькие трагедии» 1830 г. Какая глубина, какое прозренье!». Любопытно, что А.А. замечает об этом письме, занимающем всего-то три машинописных страницы: «Вот, Лёва, самое длинное письмо, которое я написала за свою долгую жизнь».
Вообще говоря, в письмах А.А. к сыну присутствует бестактность. 17 сентября 1954 г. она пишет Л.Н. по адресу «Омск-29 п-я Ух. 16/11 Гумилеву»: «Я очень печальная и у меня смутно на сердце. Пожалей хоть ты меня.» Странно — письмо направлялось «не в Ялту», а в лагерь. Где же элементарное чувство меры, где такт? Может быть, это случайность? Нет! Письма с подобными стенаниями продолжали идти в лагерь к Л.Н. 29 апреля 1955 г. А.А. пишет сыну: «Твои неконфуцианские письма очень меня огорчали. Поверь, что я пишу тебе о себе, о своем быте и жизни решительно все. Ты забываешь что мне 66 лет, что я ношу в себе три смертельные болезни, что все мои друзья и современники умерли. Жизнь моя темна и одинока — все это не способствует цветению эпистолярного жанра». И тут же: «Здесь наконец весна — сегодня поеду в гости в новом летнем платье — это будет мой первый выезд».
Через год, 26 апреля 1956 г. Л.Н. получает от матери опять нечто подобное: «Приходил фотокорреспондент из ТАССа и раз тридцать щелкал аппаратом, стремясь получить некое подобие меня. Но ты знаешь, как я не фотогенична... Прости, что пишу тебе о таких пустяках — (того и гляди ты опять разгневаешься, как за московский тополь), но у меня из-за моей болезни так мало новых впечатлений, в последние дни даже читать не могу». И опять тот же рефрен: «Пожалей хоть ты меня».
Конечно, я видел очень неполный набор писем, и все-таки удивительно — в них нигде нет и намека на попытки освободить Л.Н. из лагеря, которые предпринимались и самой А. Ахматовой, и ее друзьями. Будем, однако, справедливы к А.А.; ею было сделано очень и очень много. Полный «набор» этих попыток изложен в воспоминаниях Э. Герш-тейн239.
Анна Андреевна прониклась убеждением, что подавать ходатайства об освобождении Л.Н. от своего имени ей не следует. Она решила действовать через известных людей — писателей и ученых. Из всего этого получилось следующее.
Из писателей в защиту сына А.А. выступили несколько человек. Илья Эренбург послал письмо Н. С. Хрущеву; молчание последнего он воспринял как «знак немилости» и замолк. Михаил Шолохов в прошлое (1938) «сидение» Л.Н. сам прислал человека к А.А. с предложением хлопотать; он и на этот раз, видимо, обращался в инстанции, но получил ответы в стиле «Замка» — «проверяют», «подняли дело» и т. п. А. Сурков в разговоре с Н. Мандельштам возмущался нарушением законности, но не знал, что Л.Н. до сих пор сидит.
Итак, «писатели» не сработали, да и не выражали, по-видимому, горячего желания «сработать». Чего они все так боялись? Ведь уже не сажали; значит, боялись «немилости»? По-иному — и куда смелее — вели себя ученые.
Академик В. В. Струве без раздумий написал от своего имени ходатайство, характеризуя Льва Николаевича как талантливого ученого-востоковеда. Он оставил пустое место для обращения, вручил свое письмо Анне Андреевне с тем, чтобы она воспользовалась им «по своему усмотрению».
Известный востоковед, академик Н. И. Конрад, через врача Кремлевки, который лечил идеолога КПСС П. Н. Поспелова (тоже — академика!), передал тому письмо-прошение об Л.Н. Но идеолог не удостоил «коллегу» ответом. Академик Конрад не убоялся прочитать и одобрить рукопись «зека» Гумилева, которую тот исхитрился переслать из лагеря240.
Историк и археолог, академик А. П. Окладников, согласился написать в «инстанции». Директор Эрмитажа М. И. Артамонов, узнав о состоянии Л.Н., реагировал так: «Я очень рад, что Лев жив. Я считал его погибшим». И тут же ходатайствовал о пересмотре дела, оформив пространную характеристику, в которой официально брал на себя ответственность за каждое слово.
Если все было так, то почему же такое недовольство Л.Н. матерью? Эмма Герштейн, разговаривавшая с Л.Н. сразу после его освобождения, так отвечает на этот вопрос: «Лев Николаевич и его друзья-солагерники воображали, что Ахматова крикнет там (имелся в виду съезд писателей СССР в 1954 г. — С. Л.) во всеуслышание: «Спасите! У меня невинно осужденный сын!» Лев Николаевич не хотел понимать, что малейший ложный шаг Ахматовой немедленно отразился бы пагубно на его же судьбе».