Разведенный отец приводил к матери ребенка. Дикость. Почему Лев жил не у матери? В обычное время, когда Лёва жил в своем провинциальном «далеке», она не радовала его и письмами; всего восемь строчек в одном из них, подобном сугубо формальной «отписке»942. Незаметно, чтобы он занимал какое-либо место в ее стихах. «Там милого сына цветут васильковые очи», — почти исключение943.
Лев помнил — боготворимый отец писал о нем не так, даже на фронте писал:
Он будет ходить по дорогам И будет читать стихи, И он искупит пред Богом Многие наши грехи944.И сбылось... Кстати, в воспоминаниях одной из самых близких подруг А.А. — Валерии Срезневской можно прочесть о подобном же отношении к отцу Л.Н.: «Эта смерть (Н. Гумилева. — С.Л.) не отразилась в ее стихах. Как в «Вечере», «Чертах», «Белой стае», так и в последующих книгах Гумилев занимает очень скромное место... Отчего? Кто сможет ответить?»945
В 20-х гг. в Бежецк регулярно отправлялись 20 руб. в месяц, тогда как кормежка любимого шилейкинского пса Тапы обходилась в 15. А.А. признавалась П. Лукницкому: «Мне почему-то кажется, что я никого не люблю кроме Тапы»946. Дело дошло до того, что А. И. Сверчкова (урожденная Гумилева — сводная сестра Николая Степановича) хотела усыновить Лёву — «все и так считают Лёву ее сыном»947.
Поистине он старался создавать как можно меньше проблем маме, и отстраненность взрослого Л.Н. была реакцией на ее холодность и отстраненность 20-х гг. Не мог он не переживать (или вспоминать о пережитом в детстве, в юности) перипетий ее личной жизни, ее вечной неустроенности. Сама А.А. писала: «Чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова»948.
Видел Л.Н. и вечную позу, вечное ее «стремление казаться». Отсюда родилась его блестящая фраза, тем более удивительная, что сказал ее маленький Лёва: «Мама, не королевься!»949 Не мог не заметить этого смышленый неначитанный провинциал.
Исследователи интерпретировали «королевствование» по-разному. Литературовед Наталья Роскина относила это к «необычайному благородству» и «гармоничной величавости» А.А.950. Можно все это объяснять и по-другому, куда более жестко: всю жизнь А.А. «лепила свой имидж», говорила «на запись» (А. Найман), давила на собеседников, вызывая у них робость, страх, трепет, оцепенение, в общем, создавая «монархический образ»951. Правда, это согласно «злому» А. Жолковскому, хотя, возможно, он и недалек от истины. Но вот как писал деликатный Корней Чуковский: «Мне стало страшно жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе — и еле живет другим»952. Недавно одна моя знакомая обратила мое внимание на известные стихи А.А., хорошо иллюстрирующие приведенные суждения:
Муж в могиле, Сын в тюрьме. Помолитесь обо мне...Отсюда и мифы, и какие-то странные признания, бездумно сделанные, и не менее странная смесь восхищения и ненависти к «тирану». К одному из подобных мифов относится сообщение о представлении А.А. к Нобелевской премии953. Не странно ли звучат такие слова: «Как известно из записных книжек Блока, я не занимала места в его жизни?»954 То ли это обида, то ли кокетство: не занимала, по его записным книжкам, а на самом деле?..
Как уже я говорил, о Сталине А.А. писала по-разному. С одной стороны, она совершенно определенно заявляет: «Меня спас Сталин» (имелась в виду эвакуация самолетом из блокированного Ленинграда в сентябре 1941 г.)955. Вместе с тем А.А. приводит следующее любопытное объяснение своей милости у «вождя»: «Очевидно, около Сталина в 1946 году был какой-то умный человек, который посоветовал ему остроумнейший ход: вынуть обвинение в религиозности моих стихов и заменить его обвинением в эротизме»956. Но с другой стороны, Сталин — гонитель ее поэзии; касаясь судьбы своего сборника «Из шести книг», она замечала: «... Когда его показали Сталину, он решил, что стихотворение «Клевета» (1923) написано недавно и велел запретить книгу»957.
«Сталинская тема» с какой-то маниакальной силой проходит через все «Записные книжки 1958–1966 гг.». Здесь и обида на Струве, подозревающего, что было какое-то первое «запретительное постановление» о ней еще в 1925 г., но здесь же и осознание навязчивости идеи:
Кого-то я в Москве уговорила Прийти послушать мой унылый бред, Как дочь вождя мои читала книги И как отец был горько поражен958.Упомянутая тема многократно возникала и после войны. «В сороковом году Усач спросил обо мне: „Что дэлаэт монахиня?“»959
Все это понимал взрослый Л.Н., если уж и мальчишкой замечал «королевствование» матери и еще — ее «редкий антипедагогический дар»960. Но после «второй Голгофы» к этому добавилась обида за «неучастие» в его вызволении из лагеря и предубеждение против матери, если верить словам Эммы Герштейн961.
Можно ли последней верить — это вопрос. Дело в том, что она родилась в 1903 г., а «пик» активности мемуаристки приходится на 80–90-е гг.962. Рецензент воспоминаний Э. Герштейн отметил, что это — мстительный текст, неприятно сводящий счеты с человеком, с которым мемуаристка поссорилась 30 лет назад. Рецензент подчеркивал, что ему абсолютно чужд и сам принцип мемуаристки: «Настало время, когда... темные места можно и нужно высветить»963.
Мне также далеко не все у Э. Герштейн кажется правдоподобным. Например, ее утверждение о том, что А.А. находилась под сильным воздействием направляющей руки Надежды Яковлевны. Вместе с тем эти воспоминания дают потрясающе интересный материал для выяснения отношений Л.Н. с матерью. Из письма Льва к Эмме выясняется, что в 1957 г. было какое-то просветление в отношениях Л.Н. и А.А. Он тогда болел и записал: «Мама... с нею чудо. Она опять такая хорошая и добрая, как 20 лет назад»964.
Но в 1961 г. произошел окончательный разрыв. Сказывалась не только старая обида за «неучастие», огорчали его и слова, которые А.А. говорила кому-то о сыне. Он опровергал их, сердился, жаловался на непонимание: «Говорят, что я вернулся из лагеря озлобленным, а это не так. У меня нет ни ожесточения, ни озлобленности. Напротив, меня здесь все занимает: известное и неизвестное. Говорят, что я переменился. Немудрено. Согласен, что я многое утратил. Но ведь я многое и приобрел. У меня замыслов на целую библиотеку книг и монографий. Я повидал много Азии и Европы»965. Несмотря на все оговорки о ненадежности Эммы Герштейн как мемуаристки, я верю — именно так говорил (да и действовал) Л.Н. во все годы нашего знакомства, Герштейн тут ничего не придумала. Ведь сама А.А. писала о сыне: «Он стал презирать и ненавидеть людей и сам перестал быть человеком»966. Результаты подобных отношений зафиксированы и в письме А.А. к своему младшему брату, Виктору Горенко: «Передать твой привет Лёве не могу — он не был у меня уже два года, но, по слухам, защитил докторскую диссертацию и успешно ведет научную работу»967. В интервью, данном в 1989 г., Л.Н. подтверждал слова его матери: «Наше общение носило скорее эпизодический характер»968.
В упомянутом интервью обращает на себя внимание обида за его «Голгофу», за ее «неучастие»: «На самом деле заявление о моем освобождении она не подавала, следовательно, никаких хлопот реальных и быть не могло. Когда я вернулся из Омского лагеря, я спросил, почему же она не подала заявления? На это она ответить мне не смогла, хотя и училась на Высших женских юридических курсах в Киеве в 1910 году. Мама не усвоила того, что любое дело должно начинаться с подачи заявления, или, как говорили раньше, с прошения. Она думала, что если она страдает, то ей должны пойти навстречу... Этот вопрос к маме («В чем выразились твои хлопоты?») вызвал неполное понимание моей матери. В дальнейшем этот разговор был использован ее подругами (среди которых были и просто приживалки) для того, чтобы настроить маму против меня».
Такой настрой сохранился у А.А. до самой смерти. В ее «Записных книжках. 1958 — 1966» я насчитал всего лишь 35 упоминаний «Лёвы» (на 800 с лишним страницах!); причем все они были или сугубо «воспоминательные» (такое-то число, «в этот день арестовали Лёву в 1938», «в 1949»), или ужасно формальные (телефон Лёвы, «сожгла рукопись, когда Лёву взяли»). Какие-то человеческие слова лишь в двух телеграммах: «Беспокоюсь здоровье. Пришли открытку. Целую. Мама» (1958), или «Я в городе. Позвони непременно» (1960?).