Слева, из лагеря «нигилистов», доносились не менее безапелляционные суждения: «философия застоя», такой взгляд на искусство войны, точно «смотрят на него пьяные мародеры». Картина «старого барства», которое «граф лихо прохватил», но все прочее — «болтовня нянюшек и мамушек», а военные сцены — «одна ложь и суета». Последнее мнение принадлежит Салтыкову-Щедрину. Правда, оно известно только по мемуарам Кузминской, которая его слышала от мужа, служившего в Туле и часто встречавшегося с тамошним управляющим казенной палаты Салтыковым — тот пребывал в этой должности до 1867 года. Можно сомневаться в точности формулировок, однако, зная позицию этого обличителя и бичевателя социальных уродств, трудно предположить, что о «Войне и мире» он мог высказаться по-иному.
Когда спала волна возмущений и негодований, начался, наконец, вдумчивый разбор «эпопеи в современных формах искусства», какой признал «Войну и мир» ее первый внимательный читатель Николай Страхов. Философ и литературный критик, он вскоре станет одним из близких друзей Толстого.
Страхов не только считал, что в этом произведении «жизнь истории изображена с… изумительной полнотой», он попробовал определить главную идею, «руководящую мысль» книги, и нашел, что это «идея героической жизни», которая у Толстого тесно переплетена с мыслями о человеческом достоинстве, правде и красоте. А эти мысли относятся прежде всего к простым людям, которым совершенно чужды фантазии о своей героической роли в событиях, происходящих с их участием. К таким людям, как капитан Тушин, который при Шенграбене со своей батареей из четырех пушек отбивает натиск французских колонн, словно для него перестал существовать очень ему знакомый страх смерти. Или ставший партизаном гусар Василий Денисов с его трогательной любовью к подростку Наташе, с его непереносимой болью, когда несут хоронить погибшего из-за мальчишеской бесшабашности Петю Ростова. С его неспособностью поднять руку на пленных и твердой верой, что французы должны быть изгнаны из России и что нет дела важнее, пока их агонизирующая армия еще пробует удержаться на заснеженных русских равнинах.
Среди первых откликов на «Войну и мир» две статьи Страхова были чуть ли не единственными, где великая книга оценивалась по справедливости. Однако философию истории, содержащуюся в этой книге, Страхов свел к формуле слишком простой, а поэтому некорректной. В его рассуждениях все нити ведут к патриотическому подъему 1812 года, когда «идея героической жизни» становится всеобщей и приходит в действие дубина народной войны. Если говорить о концепции Толстого, это недопустимое ее выпрямление. Впоследствии взгляд Страхова сделается почти неоспоримым и, в грубом пересказе, отзовется даже на страницах советских школьных учебников. В итоге получилось так, что даже сегодня «Война и мир», подразумевая выраженное Толстым понимание истории, остается непрочитанной книгой.
Это понимание, к которому Толстой пришел по мере развития сюжета «Войны и мира», явно окрашено фатализмом. Великие события у него предстают не как следствие политических конфликтов, вообще не как результат какого-то целенаправленного действия, а только как фазисы никем не направляемого «передвижения всемирно-исторической стрелки на циферблате истории человечества». Событие складывается из многообразных «страстей, желаний, раскаяний, унижений, порывов гордости, страха, восторга, испытываемых огромными массами людей». Искать логику движения истории, которое привело к Аустерлицу, а семь лет спустя к Бородину, бессмысленно. Есть некий естественный закон, повелевающий людским массам устремляться с запада на восток, а затем совершать обратное движение. И все это является результатом «бесчисленного количества самых разнообразных условий» и представляет собой почти неосознаваемую деятельность, в которой чаще всего главенствуют не общие, а только личные интересы настоящего. В петербургских салонах мужчины, надевшие ополченские мундиры, говорят о самопожертвовании, о необъяснимой стратегии Кутузова, о гибели Первопрестольной, но в армии и в обозах беженцев, переживших исход из Москвы, «никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о Матрешке-маркитантке и тому подобном».