Выбрать главу

Самая выразительная сцена во всей рукописи относится к Азовскому походу: Петр случайно роняет шляпу, упавшую посредине реки, и солдат Алексей Щепотев, едва не утонув, ее вытаскивает и удостаивается царской милости за свой подвиг. Этот Щепотев, поповский сын, сбежавший из родного дома, попал в холопы к боярину Шереметеву, был пытан за воровство, очистился огнем и стал солдатом Преображенского полка, — биография, типичная для авантюристов из простонародья, составлявших близкое окружение первого российского императора в дни его молодости. И портрет будущего императора, каким его увидел и запомнил Щепотев, особенно выразителен, потому что глаз у него острый, наметанный. Он сразу замечает неправильность черт — выдающиеся скулы, изогнутый лоб, жилистая шея, большие уши, сутуловатость, нескладность фигуры и походки, — а когда царь засмеялся, Алексей его «понял и затвердил навсегда». Потому что от этого смеха «не стало смешно, а страшно».

Выписки, которые Толстой делал из документов той эпохи, еще усиливают впечатление, что Петр вызывал у него сильную и стойкую неприязнь. Особенно тем, что не только присутствовал при допросах и пытках своих противников, а сам рубил им головы не топором, как прежде, а мечом и приглашал полюбоваться этим его умением. Для Толстого одного этого факта, почерпнутого из дневника Иоганна Корба, австрийского дипломата, очевидца Стрелецкого бунта, было достаточно, чтобы перечеркнуть все доводы в обоснование исторического величия своего героя. По толстовским понятиям, величие невозможно там, где нет правды и добра.

Однако и допетровская Московия, какой ее описывает Толстой в начальных фрагментах романа, не вызывала у него умиления. Развратная царевна Софья и такие ее приближенные, как князь Василий Голицын, описаны с нескрываемым презрением, а вся тогдашняя придворная жизнь с интригами и предательствами воссоздается сатирическим пером. Объективно Петровские реформы и у Толстого выглядят как назревшая неотложность, и все-таки принять их — если не по существу, то по формам, в каких они осуществлялись, — он, видимо, не мог, потому что этому противилось его нравственное чувство. И опять вставал так его занимавший в пору «Войны и мира» вопрос о свободе и необходимости, о моральных критериях исторического деяния, о личности, которая оказывается втянутой в водоворот великих событий.

Он полагал, что ответ нашел у Артура Шопенгауэра, немецкого философа, оказавшего очень сильное воздействие и на западную литературу XIX века, и на русскую — на Тургенева, на Фета. О том, что он испытывает «неперестающий восторг перед Шопенгауэром», Толстой писал Фету, еще работая над эпилогом «Войны и мира», и в пору петровского романа этот восторг не сделался меньше. Понятно отчего: Шопенгауэр связывает свои основные идеи с проблемой свободы воли, которая волновала Толстого, и трактует эту проблему примерно в тех же самых категориях. В отличие от современников, которые уверовали в поступательное движение истории, немецкий мыслитель считал, что во все времена повторяются одни и те же неразрешимые моральные и духовные коллизии, а стало быть, не существует никакого прогресса, если не обольщаться внешними проявлениями. Человек никогда не бывает истинно свободен, «все, что совершается, от величайшего до последней мелочи, совершается необходимо» — утверждение, которое навлекло на Шопенгауэра гнев либерально мыслящих оппонентов, обличавших его за реакционный фатализм. Говорилось и о проповеди бездействия, этической пассивности, но вот этот упрек был несостоятельным. Противиться необходимости, по Шопенгауэру, действительно невозможно, но невозможно и оправдывать ею любой человеческий поступок, поскольку за свои деяния, за свой нравственный выбор человек отвечает сам. И каждый истинно свободный поступок, если он согласуется с критериями добра, расширяет границы свободы, хотя это не означает, что такими поступками можно изменить общий ход вещей. Свобода заключается только в индивидуальном выборе и в способности нести ответственность за него.

Тут очень много общего со взглядами Толстого: и теми, которые объясняют трактовку истории на страницах «Войны и мира», и более поздними, выработавшимися уже после духовного перелома, начавшегося десять лет спустя. В петровском романе, видимо, предполагалось художественно воплотить то же самое философское представление. Однако это оказалось невозможно и в силу сложности эпохи, в которой «весь узел русской жизни», и по той причине, что Толстой не чувствовал собственной близости к этой эпохе и ее людям, а оттого постепенно утратил к ней живой интерес. Мир домашний притягивал, очаровывал его намного сильнее, чем события почти двухсотлетней давности, и не случайно в последнем из сохранившихся фрагментов петровского романа действие перенесено в деревню Ясная Поляна Крапивенского уезда. На этих четырех страницах эскизно намечены типы двух помещиков, которые в ней обитали, и говорится про речки Ясенку и Воронку, теперь сильно обмелевшие, про засеку, ныне почти вырубленную, про Киевскую дорогу, петлявшую по этой засеке там, где недавно появился железный путь, и про крестьянские дворы, разбросанные кто где сел.