Но главным свидетельством справедливости этого тезиса должна была все-таки стать судьба Анны. С нею связана в романе не только центральная сюжетная линия, но и главная нравственная коллизия, к ней относится евангельский эпиграф, который вызвал самые разные трактовки. Ни одна из этих трактовок не выглядела вполне убедительной — как раз из-за того, что для самого Толстого решение основного этического конфликта было вполне ясным только в ранних вариантах романа, когда он оставался лишь описанием измены, которая неминуемо влечет за собой возмездие. Но конфликт непрерывно усложнялся по мере того, как, в согласии с логикой самодвижения характера, история Анны приобретала все новые оттенки, а заключенный в этой истории смысл становилось все труднее свести к каким-то бесспорным и очевидным истинам. Здесь дало себя почувствовать одно из коренных свойств искусства Толстого: его всегда интересует прежде всего нравственное состояние героев, однако это состояние не бывает ни полностью определившимся, ни застывшим. Собственно, это не состояние, а поиск, причем такой, когда итог может оказаться непредсказуемым даже для самого автора.
Первый побудительный импульс, который станет завязкой драмы, пережитой его героиней, — пробуждение женщины в безропотной рабыне своего нелюбимого мужа, страсть, особенно исступленная из-за того, что это естественное чувство так долго подавлялось, уродовалось необходимостью только выполнять обязанности брака без любви. Подразумевая те сцены романа, которые для русской литературы с ее пуризмом были уникальными по смелости выбора самого предмета изображения, — первую близость Анны и Вронского, роды Кити, — Фет заранее возмущался «дураками», кричащими о «реализме Флобера». Он был прав в том смысле, что грубо пристрастными оказались адресовавшиеся Толстому упреки в нескромности, чуть ли не в любовании физиологией: такие эпизоды написаны с безупречным тактом. Но как поэма страсти — физической страсти — «Анна Каренина» действительно превосходит все, что было создано до Толстого русскими авторами. Толстой нарушал негласно установленный закон молчания о подобных сторонах жизни, и нарушение было неизбежно, потому что искусству Толстого нужен человек, показанный не выборочно, а целостно, в совокупности всего его опыта. Для того чтобы достичь такой целостности и пластичности, создавая характер Анны, он не мог игнорировать чисто физическую мотивацию ее гибельной любви. И, разумеется, не мог, в отличие от некоторых последователей Флобера, удовлетвориться преимущественно этой мотивацией, так как в его художественном мире всегда обнаруживается лабиринт сцеплений, устроенный очень сложно, но без всякого следа схематичности или искусственности.
Не так уж много событий произойдет, прежде чем жизни Анны и Вронского переплетутся, но, исподволь готовясь к решительному шагу, героиня испытает самые разные душевные побуждения и состояния. Какой-то огонек мелькнул в ее блестящих серых глазах, когда на платформе Николаевского вокзала она впервые увидела красивого молодого офицера, приехавшего встречать свою мать, которую в душе не уважает и не любит, оставаясь безупречно почтительным к ней, как требует светское воспитание. Вронский почувствовал избыток чего-то ласкового и нежного, переполняющий эту очень красивую женщину с густыми ресницами и чуть заметной улыбкой на румяных губах. И тут же ее губы задрожат, глаза увлажнятся: пронеслась весть, что отодвигаемый состав насмерть задавил железнодорожного сторожа. Словно уже догадавшись, чем для нее станет случайная встреча на перроне, Анна скажет, едва сдерживая слезы: «Дурное предзнаменование». Сюжет только завязывается, вся история Анны и Вронского еще впереди, и характеры ее главных участников намечены только контуром. Однако оба полюса, которыми определяется пространство основного действия будущей драмы, обозначены сразу: пока не осознанная, но вскоре уже сметающая все преграды страсть, а вместе с нею и неистребимое чувство обреченности.
Два эти полюса сближаются по мере движения сюжета, предвещая неизбежность трагической развязки. Упоенная страстью, Анна даже в самые счастливые мгновения не в силах прогнать мрачные предчувствия и освободиться от ощущения своей глубокой вины: не перед светом и не перед мужем, а перед теми, кому ее самозабвение нанесло тяжелые раны, — прежде всего перед Сережей. Оттого ее облик все время двоится в восприятии читателя. Ее характер раскрывается новыми и новыми гранями, и все-таки это все тот же цельный характер, только показываемый в диалектике самых разных свойств — «люди, как реки». На том московском балу, когда она пленила Вронского, Анна «пьяна вином возбуждаемого ею восхищения», и ей нет дела до того, что рушатся поэтические мечты ее юной соперницы, что ее саму затягивает водоворот стремительно нарастающего влечения. Но эта жестокая красавица, в которой Кити интуитивно чувствует «что-то чужое, бесовское и прелестное», растеряна, напугана, беззащитна во время мимолетного свидания с Вронским на занесенном снегом перроне, и, зная, что теперь их сближение будет очень быстрым, отчаянно пытается сопротивляться неизбежному ходу событий. «Невозможная, ужасная и тем более обворожительная мечта счастья» исполнилась, а первый порыв Анны — вымолить прощение у Бога, первое ее чувство — холодное отчаяние из-за того, что она погубила себя. Но не возникает и мысли о том, чтобы вернуться к привычному положению вещей или, подобно ее светской приятельнице Бетси Тверской, считать наличие любовника вполне естественным, существенно ничего не меняющим фактом. Нет, теперь вся жизнь Анны в нем одном, в этом втором Алексее, которому возникшая ситуация просто не по силам, как бы горячо, как бы искренне он ни стремился подняться на такую же высоту чувства.