Выбрать главу

Сюжетом первого и самого совершенного народного рассказа «Чем люди живы», появление которого прервало затянувшееся после «Анны Карениной» молчание Толстого-художника, он обязан олонецкому сказителю былин Василию Петровичу Шевелеву, больше известному по прозванию Щеголенок. Этот неграмотный крестьянин («умный и хороший старик») был не только блестящим сказителем, но и в известном смысле коллегой Толстого по «рукомеслу» — искусным, мастеровитым сапожником.

Летом 1879 года Щеголенок гостил у Толстого. Рассказывал, а рассказчик он был виртуозный, о жизни северян в прошлом и настоящем. Толстой старался тщательно все записывать. В основу притчи «Чем люди живы» легла рассказанная Щеголенком легенда «Архангел» (другой вариант легенды под названием «Ангел» вошел в сборник А. Н. Афанасьева). Конечно, речь может идти лишь о сюжетной основе — Толстой работал над полюбившейся ему легендой даже для него необыкновенно долго (тридцать три рукописи и большая правка в корректурах). Всё было много раз переиначено и отделано.

Современники оценили искусство Толстого. Притча понравилась самым разным читателям: Стасову и Победоносцеву, Страхову и Розанову. Воздали должное и «народному» языку Толстого. Один из рецензентов передал общее мнение: «Язык писателя окреп еще более после „Анны Карениной“ стал трезвее и мужественнее; он поражает своею библейскою простотой… в нем видны явные следы сильного влияния народной речи, у которой автор умеет заимствовать меткость и выразительность ее оборотов».

Владимир Стасов восхищался главным образом словесным совершенством, не одобряя, как убежденный атеист, сверхъестественных волшебных сцен (еще недавно Стасов говорил Страхову, что ценит только Толстого-художника, и так как он уже не может писать романы, то потерял для него всякое значение). Василий Розанов, напротив, восторгался чудесным, видениями. Он утверждал, что Синод, как искусственная петровская надстройка, не имел права отлучать писателя, и напоминал русским читателям: «Толстой написал „Чем люди живы“. Он как бы видел Ангела у мужика; я настаиваю на слове „видел“: густота размышлений уплотнилась до осязательности того образа. Скажите: какие „видения“ видел когда-либо Синод? Никаких».

«Осязательность» образа ангела и видений в рассказе Толстого действительно почти сверхъестественная. Сначала в сумерках «что-то белеется», а что именно, определить выпивший сапожник Семен не может, так как всё в белизне растворяется, деформируется, только удивляется странности, необычности: «Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?» Вблизи очевиднее стал человеческий облик, но продолжает смущать неподвижность — странность не исчезает, являются какие-то подозрения, побуждающие пройти мимо «чуда»: «Что за чудо: точно, человек, живой ли, мертвый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: „Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойди только, и не разделаешься потом“».

Перспектива вновь меняется — сапожник уходит и видение исчезает, затем оглядывается и видит, что «человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается». Да и всё здесь как будто. Мертвец ожил, и это еще больше пугает Семена. Робость усиливается, и один спасительный вопрос догоняет другой, побуждая бежать от опасного видения: «Подойти или мимо пройти? Подойти — как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только Бог!»