Выбрать главу

Вызвали телеграммой и Татьяну Львовну, благотворно влиявшую на мать, что немного задело Софью Андреевну, сказавшую, что ей стыдно, что побеспокоили Таню, а вечером, как будто ничего не было, щебетавшую и бесцеремонно по сложившейся уже привычке перебивавшую Льва Николаевича. Вызвали, так как встревожились. Поведение Софьи Андреевны перепугало всех. Она схватила пузырек с морфием, поднесла к губам и закричала: «Говори, поедешь или не поедешь?!» Толстой вырвал пузырек и бросил под лестницу. Обратилась с совершенно безумными словами к окружающим: «Вот так и буду сидеть две недели, не раздеваясь и не ложась, пока конгресс не кончится. Он — зверь, он проповедует любовь, в нем никогда не было ни крошечки любви. Хорошо бы он умер». Как тут было не вызвать Татьяну Львовну.

Толстой отказался от поездки, а Софья Андреевна стала обдумывать совместное путешествие в Швецию с мужем. Лев Николаевич предложил даже ей прочесть свой доклад на заседании съезда, полагая, что на Софью Андреевну не будут так нападать, как на него. Это очень польстило ее тщеславию. Возникла маленькая заминка с платьями, но и ее разрешили, послав кого-то в Москву за деньгами и туалетами. Поездка в «Штокгольм» все-таки не состоялась — забастовали рабочие в Швеции, конгресс отложили на неопределенное время, Толстой предположил, что тут какую-то роль могла сыграть его будущая, как сказали бы сегодня, не отличающаяся «политкорректностью» речь. Когда конгресс, наконец, состоялся, доклад Толстого на нем не огласили. Все волнения оказались напрасными. «Везде ложь, — говорил уязвленный и огорченный Толстой, — люди боятся правды. Отвыкли от нее. С одной стороны, собрались для того, чтобы установить мир… а рассуждают об усилении вооружения». Вот только оставила эта история еще несколько болезненных рубцов на душе и сердце. «Ну-т-ка покажи свое христианство. C’est le moment ou jamais (теперь или никогда). А страшно хочется уйти. Едва ли в моем присутствии здесь есть что-нибудь, кому-нибудь нужное. Тяжелая жертва и во вред всем. Помоги, Бог мой, научи. Одного хочу — делать не свою, а Твою волю». Красноречивая дневниковая запись.

О попытках и желании Толстого уйти знали давно. Привыкли. А раз привыкли, то не верили в реальность такого события. Знали и о тяжелой обстановке в семье, о постоянных «нестроениях» с Софьей Андреевной, натянутых отношениях с сыновьями Львом и Андреем. Со свойственным людям любопытством прислушивались к сплетням и слухам, принимавшим фантастические очертания в газетах (не только желтых и черносотенных). Но истинных размеров надвигающейся катастрофы не могли предугадать и самые близкие к Толстому люди. Верилось, что всё как-то устроится, Утрясется, «образуется».

Толстой старел, что в последние годы становилось заметнее, особенно в дни болезней, хотя и не только в эти дни. Не мог уже лихо, по-юношески взбежать по лестнице. Один раз попробовал, бойко шагая через две ступеньки, но бега по лестнице, ведущей наверх, не получилось, пошатнулся и остановился. Больше и не пытался: стало ясно, что отбегался, или, как любил говорить Толстой, «откупался». От поездок на Дэлире, от верховой езды по бездорожью, с перепрыгиванием ручьев, ям, деревьев и канав, с бодрящим свистом веток и ветра, разогревающим кровь, разбойничьим посвистом отказаться не мог — старая привычка, непременный элемент сложившегося образа жизни. Все Толстые не мыслили себе существования без прогулок на лошадях — почти ежедневных, в редчайшие случаи отменявшихся, в каждом из них было нечто от абрека, Хаджи-Мурата, и во Льве Николаевиче больше, чем в братьях. Говорил не без гордости: «Брат Сергей Николаевич провел семь лет на лошади, я — больше. Если провожу в день два часа, в год — месяц. В 60 лет — пять лет». Дэлира любил, с грустью видя, что и эта умная (только что не говорит), сильная, красивая лошадь стареет: что-то делается с глазами, всего пугается, не решается перепрыгивать через большие препятствия.