Выбрать главу

Пройдет всего месяц, и колебания сменятся отвращением ко всему, в чем видят здравомыслие, а значит, благо и пользу. Вслед за Александрин, которую он шутливо называл бабушкой, Толстой перебрался в Люцерн, облюбованный богатыми англичанами, проводившими летние месяцы в Альпах. Городок показался Толстому прелестным: «…тишина, уединение, спокойствие», — пишет он Боткину. На площади стоит изваянная знаменитым датским скульптором Торвальдсеном статуя умирающего льва. Домики, обвитые виноградом, яблони с подпорками, некошеная трава. «Все просто, деревенско и мило ужасно».

Но уже день спустя от умиления не остается и следа. Отчего это произошло, становится ясно из рассказа, так и названного — «Люцерн». У рассказа есть подзаголовок «Из записок князя Д. Нехлюдова» — героя, каким Толстой хотел видеть самого себя. Читателю, который запомнил это имя по «Отрочеству», дается понять, что в рассказе будут высказаны заветные мысли автора. Так и происходит.

Рассказ начинается восторженными описаниями: Люцерн — это необыкновенное «разнообразие теней и линий», здесь удивительная «гармония красоты». Какая-то сказочная страна: бело-лиловая горная даль, бело-матовые снежные вершины, «и все залито нежной, прозрачной лазурью воздуха». Но уже на второй странице гамма меняется и совсем иное значение получает преобладающий в ней белый цвет. Теперь это «белейшие кружева, белейшие воротнички, белейшие настоящие и вставные зубы, белейшие лица и руки». Лучший в городе пансион «Швейцергоф», великолепный пятиэтажный дом на берегу озера, заполнен англичанами, а их прежде всего отличает «отсутствие потребности сближения и одинокое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей». Ни тени душевного волнения, лишь «строгое, законом признанное приличие». За общим столом разрезают говядину, обмениваясь в сотый раз повторенными фразами о достоинствах местной кухни и о погоде. Холод этикета, скука. «Мертвые лица», пробуждающие в душе «чувство задавленности».

Контраст создан, и вскоре выяснится, для чего он понадобился. Простой сюжет «Люцерна» суммирован в одном абзаце, почти дословно переписанном Толстым из дневника, только в рассказе этот абзац выделен курсивом: «Седьмого июля 1857 года перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в течение получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушали его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не дал ему ничего, и многие смеялись над ним».

Этот заурядный случай вызвал у Толстого тягостное, убийственное чувство — явно не по своему значению, если держаться принятой логики. Александрин запомнила, что племянник приехал к ней сильно возбужденный, пылающий негодованием. Выслушав его, она все не могла взять в толк, что, собственно, произошло. «Факт, конечно, некрасивый, но которому Лев Николаевич придавал чуть ли не преступные размеры».

Действительно, придавал, написав в «Люцерне», что «это факт не для истории деяний людских, но для истории прогресса и цивилизации». Тем, кто ясно представляет себе житейский масштаб, но едва ли чувствует внутренний смысл обыденных событий, подобная реакция должна была показаться странной, даже необъяснимой. На самом деле она была естественной для складывающейся системы взглядов Толстого и для устоявшейся русской традиции восприятия Европы. После парижского бесчеловечного спектакля убеждения Толстого почти определились, а пережитое в Люцерне сделало их выверенными. В том, что касается европейского опыта, эти убеждения практически совпадают с мыслями Гоголя, Герцена, в его поздние годы, и Достоевского, через несколько лет посетившего Париж, затем Лондон и написавшего «Зимние заметки о летних впечатлениях». Расходясь друг с другом очень во многом, они, тем не менее, каждый по-своему, ощущали, что Европа, как сказано у Достоевского, утратила «высший смысл жизни», потеряла «все общее и все абсолютное». Каждый из них осознал глубокое несовпадение определившегося русского и столь же твердого европейского воззрения на прогресс, на цивилизацию западного образца. Наблюдая одни и те же факты, в ней можно увидеть благодетельное устроение условий социальной жизни, а можно, как Толстой в «Люцерне», почувствовать, что уничтожаются «инстинктивные, блаженнейшие потребности добра в человеческой натуре». И, почувствовав это, озаботиться самыми трудными, никем окончательно не решенными вопросами: «Что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство?»