Мастер всегда учится для себя, а не копирует чужое. Кто копирует, тот пустышка, скорлупа от ореха, трещит, а мяса в нем нет.
Разноцветные рубашки учеников мелькали в рощах тут и там. Алексей Кондратьевич оставлял свое место возле Левитана и несколько раз за день обходил всех. Он дольше, чем у других, оставался около Константина Коровина. Левитан чувствовал даже легкую зависть и косил глаза на оживленную, смеющуюся пару.
— Здорово, здорово работает! — говорил восторженно и счастливо Саврасов, усаживаясь снова перед своим этюдником. — Вот темперамент у мальчика! Какой, какой колорист, слава богу, растет! Ты да Коровин хорошо кончите мастерскую Саврасова.
Давно минули часы, когда обыкновенно кончались занятия в мастерской.
Наверное, все щи у Моисеича уже съедены или остались на донышке, о которое стучит поварешка Моисеевны, зачерпывая последнее. Все проголодались. Этого неугомонного Алексея Кондратьевича насыщал воздух, густой и душистый от цветения природы. Саврасов не помнил о времени — кстати, у него никогда не было часов. Левитан знал, что Алексей Кондратьевич любил за работой петь вполголоса. Сегодня он был в особенном увлечении и забыл обо всем на свете, кроме своих двух дубов, широких и мощных, стоявших на солнечной полянке. Они занимали три четверти большого холста.
— Ну-ка, взгляни, малыш, — сказал усмехаясь Саврасов Левитану, — шумит у меня дуб или не шумит?
Левитан внимательно уставился на полотно, закрыл глаза и открыл.
— Шумит, Алексей Кондратьевич. Могу это вообразить легко…
— Верю. Врать тебя я никогда не учил.
И они опять работали в молчании, только слышалось прикосновение кистей к холсту. И Левитан себе под нос запел любимую саврасовскую:
Алексей Кондратьевич немного прислушался. Не торопясь, они два раза спели песню, переглянулись, прыснули и затянули в третий.
Вдруг Саврасов перегнулся к Левитану с чурбачка, на котором сидел, и заинтересованно сказал:
— А ведь ты меня, Исаак, нынче перещеголял. Скажи, пожалуйста, как это ты хорошо несколько веток за кромочку полотна пустил. Чудно! Дуб стал живее. Правда, у тебя места моего меньше. Да нет, и у меня бы было так лучше. Вот посмотри, я продолжу эти три ветки.
Саврасов быстро пририсовал их углем.
— Не знаю, Алексей Кондратьевич, — сказал Левитан, разглядывая, — почему-то у меня другие. У меня гуще дуб. Я теснюсь с местом… У вас зато простор для воздуха. Ветки славно висят. Как сквозные… И в них дует ветер…
— Пожалуй, и это верно. Оставим так. Поверни-ка мне твой холстик с испода, я тебе отметку поставлю.
И он яркой прозеленью написал: пять с минусом. Левитан покраснел.
— Должно быть, никогда мне не дождаться без минуса?
Саврасов подумал и серьезно ответил:
— Этого я пока еще не знаю… Случается и так.
Они пели, писали наперегонки, враз бросали работать и задумчиво смотрели в голубое высокое небо, разыскивая в нем жаворонков. Маленькая, почти невидимая птичка где-то стремительно неслась на высоте и точно оставляла за собой длинный звенящий след. Учитель и ученик находились в том радостном, благодушном состоянии, которое охватывало их всегда на подмосковных этюдах.
Левитан знал наизусть почти все русские стихотворения, где встречалось описание пейзажей. Саврасов часто просил его читать. Саврасов затихал, старался осторожнее касаться кистью холста, чтобы не помешать чтецу, в такт кивал головой, никогда не перебивал, а подчас по лицу его текли слезы. У Левитана срывался голос, огромные глаза не видели…
Растравил Левитана Саврасов и сегодня. Он сначала глубоко вздохнул, потом протяжно произнес:
Это было привычным сигналом. Левитан не заставил себя ждать. Лермонтов, Пушкин, Некрасов, Тютчев, Фет, Баратынский, Майков следовали один за другим.
У юноши горели щеки. Он старался работать в такт стихам, делал то замедленные, то ускоренные мазки. Иногда получалось, чаще это мешало и стихам, и живописи. Тогда Левитан переставал писать и, прижмурив глаза, дирижировал сам себе кисточкой: