Выбрать главу

Каждому хотелось первому поднять рыбу со дна. Плотники загородили широкими спинами подступ к коряге.

— Нет уж, господин художник, — сказал один торопливо и боязливо, — мы сами… Мы ведь попривышнее. А то удим, удим, а рыбку есть не будем… Мы не с такими справлялись. У нас на родине речка Ломуха вся в подмоинах, в берегах норы — бревнами тычь. Так мы, милый человек, с сеточкой, с бредешком придем к омутам в Косом Броду и ну сперва рыбу пугать из глубоких подмоин, из норок выгонять. Я раз головой нырнул в нору под крутым берегом. До пояса ушел. Лещи, язи, головли в лицо мне хвостами бьют. Занятно. А чуть бы оттолкнуться, не пушшает, голову зажало. Когда вынырнул, мужики глядят, уши у меня в крови и щека — ободрал, из тесноты лезучи. Рыбу все-таки в омут вызволил. Вдругорядь нырнул ножками. Всю ее вытолкал. Щекотно было подошвам. Тычет она головками скользкими, другая хвостом, как кисточкой, гладит, смех… Налим нам нипочем… Рыба легкая — лед гладкий, — не укусит по-щучьи, не уколет по-ершиному, а пальцы у нас шероховатые, ухватят, не отпустят…

Все-таки налима упустили. Левитан так ругался, точно рыба была его собственная, добытая с большим трудом. Чехов подтравливал и баском похохатывал. Плотники извинялись. Только один рискнул робко оспорить художника.

— Налим, он хуже змеи, — сказал большой дядя в прилипших к телу домотканых серых портах, — взять трудно. Вы бы, как знать, не хуже нашего обремизились… В воде дело тайное, неясное, руки вслепую…

Антон Павлович запомнил этот день, задумав написать «Налима». В Бабкине он нашел сюжеты многих вещей, как чудная природа Бабкина дала разнообразные, оригинальные мотивы Левитану.

Однажды вечером у Киселевых была разыграна первоначальная чеховская «Хирургия».

Антон Павлович представлял зубного врача, Левитан — горничную, посетителей — Чеховы и Киселевы. Приходившие пациенты так ухаживали за горничной, что актер Левитан скоро не выдержал роли. Антон Павлович, по виду каменный, неприступный, весь в своей игре, хмурился. Но в конце концов горничная, принимая посетителя-заику Николая Чехова, так неудержимо засмеялась, что первым присоединился к ней зубной врач.

Земский начальник Киселев имел под руками камеру со всеми необходимыми судейскими предметами. Веселое бабкинское общество не могло пропустить такую подходящую для развлечения оказию. Любимой потехой стали суды. Попеременно судили всех.

Был день Левитана. Над дверью в бывший курятник все любопытные прочли:

«Ссудная касса купца Исаака Левитана».

Купец Левитан обвинялся: в уклонении от воинской повинности, в тайном винокурении, содержании тайной кассы ссуд, в безнравственности и прочее и прочее.

И вот преступника ввели в камеру. В Киселевской кладовой нашлись старинные, шитые золотом, мундиры. Антон Павлович и Киселев облачились в них. Киселев был председателем суда, Чехов — прокурором. В небольшой камере не оставалось пустых мест. Сюда собрались все киселевские домочадцы, слуги, гости, знакомые. Они улыбались и перешептывались уже до открытия заседания. Защитник Левитана Александр Чехов, задрав высоко голову, покрытую париком с длинными волосами, важно прохаживался вдоль барьера, отделяющего публику от судейского стола. Защитник обдумывал свою речь. Он готовился яростно драться за подсудимого, подходил к нему, о чем-то спрашивал, записывая на листочке, пожимал плечами и снисходительно усмехался. Он так походил на привычного защитника, которого видел почти каждый из зрителей, что одно это хорохористое прохаживанье уже смешило. Николай Чехов разыгрывал скромного дурачка-свидетеля, сидел ни жив ни мертв, не знал, куда девать руки, и наконец стал крепко держаться за стул, точно боялся свалиться с него от страха.

— Суд идет! — заорал сторож камеры, обученный Киселевым произносить эту фразу нараспев для придания особой торжественности происходящему.

Антон Павлович громил Левитана, открывая за ним чудовищные злодеяния, мыслимые только в воображении. В невероятности их и был главный козырь прокурорской обвинительной речи. Публика так хохотала, что прокурора становилось не слышно. Только что сказанное, вызвавшее такое шумное удовольствие, он повторял снова, совершенно искажал, перевирал, доводя зал до исступления. Председатель суда хохотал вместе со всеми и позабывал звонить в колокольчик. Николай Чехов давал косноязычные показания, наполненные невероятным вздором. Удержаться от смеха мог только глухой.

Защитник прыгал и катался по камере наподобие тяжеловесного шара. Защитник бил себя в грудь обеими руками, ерошил рыжие волосы, язвительно показывал длинным пальцем на прокурора, который безмолвным золотым истуканом застывал на своем месте. Александр Чехов говорил высокопарно, хватал за горлышко графин, чтобы налить воды в стакан, лил мимо, в забывчивости жестикулировал графином, то стаскивал с головы парик, то надевал снова. Этого было достаточно, чтобы смеяться впокатку, не говоря уж о защитительной речи. Левитан держал себя как опытный и безжалостный хищник. Он оправдывался ловко и остроумно, высмеивая председателя суда, прокурора, свидетеля и своего собственного защитника. Публика ценила остроумие художника и при особо удачных ответах рукоплескала. Суд оправдывал Левитана. Антон Павлович в ярости срывал с себя шитый золотом мундир и швырял его на председательский стол. Под мундиром на прокуроре была полосатая, как шкура зебры, жилетка. Левитан стремительно надевал брошенный мундир и, заняв место прокурора, произносил обвинительную речь против публики. Грешки водились за бабкинскими девушками, молодыми людьми, садовником Василием Ивановичем, сторожем камеры, — все знали об этом и до времени помалкивали. Теперь было кстати напомнить. Левитан умел из этого извлечь пользу. Камера неистовствовала. Шум долго не унимался. Оратора в золотом мундире качали.