Обед тянулся нескончаемо долго. То была встреча друзей-гурманов. Пришлось ублажать редкостными кушаньями тело, которое в данный момент ощущало себя весьма далеким от всего материального. И ночь тоже тянулась бесконечно. Все, что она заключала в себе прекрасного — ее тишь и ее голоса, — умерло, не достигнув сердца, вернувшегося в детство, где печали, горести, обиды, внезапно очищенные от наносов последующей жизни, обрели прежнюю младенческую чистоту его ночей. Издай он сейчас стон, тот прозвучал бы детским плачем. Вместе с жалостью и сочувствием к себе Реджинальд ощущал сладость боли, столь мало связанной с другими болями мира, столь далекой и чуждой несчастьям других людей, что она принималась им как подарок. Давно уже он не испытывал такой отдельной, такой личной, собственной боли. Война, смерть родителей, гибель детей, людской эгоизм, всякие напасти, вроде потерянных башмаков, не имели с нею ничего общего. Эта боль так напоминала печали невинного детства, когда душа еще ничем не запятнана, сердце ничем не ранено, что Реджинальд, с трудом перенося ее, все-таки вновь и вновь обращался к своей горькой и сладостной муке. И точно как в детстве, он подошел к зеркалу, чтобы увидеть свое лицо. Но тут же отшатнулся. Простая детская боль до неузнаваемости состарила его.
Но детские печали созданы для детей. Для взрослых они непосильны. День Реджинальда обернулся сплошным кошмаром. Казалось, вся его прежняя, обычная жизнь безжалостно насмехается над тем чудесным бытием, которое он создал в обход нее. Обед, с некоторых пор остававшийся в небрежении, теперь мстил за изысканные лакомства, съеденные во время свиданий, в неурочные часы. Подъем в восемь утра неумолимо потеснил пробуждение в семь вечера, сделав его смехотворным. И так же торжествовали все остальные дневные действия Реджинальда, вплоть до самых низменных, перед которыми стыдливо и робко отступили их подобия из другой жизни. Его чай высокомерно издевался над «тем» чаем, вино — над «тем» вином. Все самые жалкие или самые привлекательные существа, встреченные им нынче, одерживали решительную победу над единственно любимым существом из «той» жизни, — ведь они были подлинными. Парижские кварталы обретали былую красоту и неоспоримое превосходство над тем, обманувшим его, фальшивым кварталом, который теперь беспомощно, дом за домом, рушился, таял, невозвратно погружался в Лету. Реджинальд вновь обретал множество живых существ или предметов, которым так долго пришлось обходиться без него; обретал юных девушек, женщин; сперва он узнавал их по частям: руку в окне машины, профиль, головку в окне магазина, ногу, примеривающую туфлю; затем, невдалеке от Вандомской площади, все эти кусочки вдруг сложились в единую мозаику, образовав целую женщину — молодую, элегантную, блистающую красотой; к своему удивлению, он задержал на ней взгляд и даже немного прошел следом. Прежняя жизнь настойчиво вступала в свои права, и он покорялся ей, вспоминая ее былое великолепие, ее сияющие высоты и со стыдом признавая, что пожертвовал ради посредственности целой вселенной, что оказался жалким простофилей.
«Предоставь же мне самой заботиться о моих благородных и низких дарах, — нашептывала ему жизнь. — Ты из гордости или деликатности не допускал меня до той великолепной женщины, которую ослепившее тебя солнце превратило из ничтожества в королеву; надеюсь, теперь-то ты не станешь отрицать свою глупость, свое легковерие. А, впрочем, сам твой метод никуда не годится: вот сейчас ты пытаешься отомстить за себя со следующей великолепной женщиной; погляди-ка, она уже признает тебя, она уже улыбается; если ты и из нее сделаешь королеву и полюбишь, отринув весь мир, то и она, поверь мне, найдет средство вновь стать банальной и ничтожной. Да вот она уже и становится таковой, не правда ли? В ту же минуту, как ты представил ее себе королевой, она побледнела в сравнении с этой, третьей, что вошла сейчас в магазин, — настоящей, единственной… но и она, стоит тебе сделать ее владычицей твоего тайного царства, твоей жизни, превратится однажды в жалкое существо, подобное Нелли. Кстати, не сердись на Нелли, она вовсе не лгунья: женщину нельзя назвать лгуньей только за то, что она рядится в одежды, которые предлагает ей сам возлюбленный. Ты кроил их слишком просторными, из слишком роскошных тканей, бедный мой друг! А теперь давай-ка поглядим, как ты, уже зная все, вернешься в самую прекрасную любовную историю нашего века. Уже пять часов; иди же в тот замечательный квартал, где тебе продают живой сахар и волшебный чай, на улицу, где на деревьях вместо фруктов растут носки, а в постели, если провести в ней целую ночь, обнаружится несколько клопов; войди и дожидайся с надеждой и упованием, когда явится олицетворение благородства и добродетели, когда явится Нелли!»