По дороге в Сибирь он заехал в село к матери. Мать плакала, потому что вообще не представляла Сибири и за всю свою жизнь ни разу не вышла за пределы родной Турьи, что в Сумской области, на Украине. Отца Алексей не помнил. Он знал только, что отец был в очках и что в сорок первом он вынес его, грудного, за околицу, потом передал матери и ушел, чтобы не вернуться. В него, говорят, попала мина, и хоронить было нечего. И остались они с матерью. Когда Алексей подрос, он однажды оказал: «Не волнуйтесь, мама, свое воспитание я беру на себя».
На третьи сутки он сложил рюкзак и сказал: «Все, мама, мне пора». Они были в горнице. На стене возле старого письменного стола висели фотографии. Они находились под одним общим стеклом и налезали друг на друга, как будто в хате для них больше не было места. В самом центре была фотография отца и матери Алексея. Молодой человек лет двадцати пяти смотрел через очки вперед напряженным взглядом, а галстук ему был пририсован, потому что на самом деле он был в пиджаке и в рубашке, до самого верха застегнутой на пуговицы. Рядом с ним, едва склонив к мужу голову, была молодая женщина в платье с прямыми плечами. Волосы у нее были завиты, взгляд веселый, смотрела она тоже вперед и еле сдерживала улыбку. Поднявшись, Алексей посмотрел на часы, и мать тоже на них посмотрела. Это были старые ходики с гирькой, а маятник ходил между двумя отдельно висящими фотографиями. На одной был Алексей в грудном возрасте — голенький, лежащий на животе. И на другой был Алексей, но уже нынешний — в гимнастерке, в фуражке и при погонах сержанта, со значками на груди. Маятник шел влево, едва не касаясь первой фотографии, потом вправо — второй, для него была одна секунда, для Алексея — двадцать два года жизни.
— Не передумал, Алеша?
— Нет, мама, вам бы сказал, если бы передумал.
И пошел к дверям. В дверях остановился, с огорчением глянул на старенькую икону и произнес: «Надо бы снять, мама…» Тетки по отцовской линии, будь они здесь, всплеснули бы руками: «Лешка-то наш, ну чистый Иван!» Мать сказала: «Ладно, Лексей Иваныч, сыму». — «Впрочем, — сказал он, — как знаете…» И пошел к автобусу. На улице ему встретился председатель колхоза. «Едешь?» — «Еду, Федор Маркович». — «Я тебе новую машину дам». — «Спасибо, Федор Маркович, у меня комсомольская путевка». — «Ну смотри, — сказал председатель, — все равно вернешься, но я для таких, как ты, за селом поставлю шлагбаум». — «Не вернусь, Федор Маркович». Сел в автобус, и машина ушла, волоча хвост пыли.
В Абазе, когда слез с поезда, шел снег. Было утро, было тихо, и вокруг были горы. Он покрутился у станции, спросил дорогу на автобазу и заскрипел по снегу начищенными сапогами.
На огромном дворе в три ряда стояли потрепанные, но еще крепкие машины. А у забора, за проволокой, еще один ряд — четвертый. Потом Алексей узнал, что шоферы называли его «зеленым»: по весне только тут и выбивалась из-под земли трава. Здесь стояли машины разбитые и покореженные. По горным дорогам он прежде не ездил, а потому почувствовал, как неприятный холодок пробежал по спине, хотя заячьей крови в нем было мало.
В конторе его принял начальник автобазы и, долго не размусоливая, предложил машину из «зеленого ряда». Алексей обиделся, даже плюнул с досады, но спорить не стал. «Ты для нас кот в мешке, — сказал начальник, — и мы не знаем, сможешь ли ты проехать в ворота».
В тот же день Алексей открыл капот своей колымаги. С запчастями было плохо, с инструментами еще хуже, и с первой гайкой он провозился три часа, потому что ключ четырнадцать на семнадцать был у какого-то Кольки, а Колька еще не вернулся из рейса.
Поселили его в общежитии. То ли климат в Абазе был особый, то ли уставал Алексей с непривычки больше обычного, но первое время, придя домой, сразу валился на койку, а утром, еле продрав глаза, бежал на работу. Потом пообвык, стал меньше спать и больше оглядываться. И заметил, что белье меняют раз в неделю, а вечерами ребята пьют водку. Он и сам выпить умел, но так, как пили здесь, ему не снилось.