Выбрать главу

Вот в таком духе примерно я отвечаю и сэру Энтони. Я также излагаю ему концепцию Авенира о биологической сути депрессии. Я говорю о том, что этот механизм отчаяния, по-видимому, универсален и что обращение к архетипам – возможно, единственный способ его реального преодоления.

Сэр Энтони, как выясняется, со мной решительно не согласен. Он полагает, что дело здесь вовсе не в человеке как в биологическом виде, хотя, разумеется, это тоже имеет значение. Просто европейское восприятие мира основано на так называемом «осевом времени», движущей силой которого, в свою очередь, является «христианский сюжет». То есть – сотворение мира, сотворение человека, последующее грехопадение, низвержение в земную юдоль, «где в поте лица своего он должен добывать хлеб свой...», затем – Второе пришествие, Армагеддон, Конец света. Пусть это короткий сюжет, поскольку он перетекает из вечности в вечность, но – именно сюжет, развитие, следование определенному направлению. Тем он и отличается от «кольцевого времени» восточных цивилизаций; ну, вы знаете, эти повторяющиеся китайские, японские, индийские циклы: «год лошади», «год дракона», «год тигра» и тому подобное... А «сюжетное время» порождает и европейское представление о прогрессе – представление о сознательном и целенаправленном изменении мира. Вот, что сделало крохотную Европу великой. Вот, что позволило ей почти пять столетий главенствовать в разобщенном мире. Однако именно тут и проявляется фатальное противоречие. Если мы улучшаем мир, то тем самым предполагаем, что изначально он был не слишком хорош. То есть, опираясь на христианство, мы вместе с тем отрицаем деяние божье и на его место возводим деяние человека. Это и в самом деле фатальное противоречие. С помощью бога мы отвергаем явленную нам божественную реальность. Причем, обратите внимание на такое интересное следствие. Идеальное мироустройство в этих координатах сознания недостижимо вообще. Существующий мир для нас всегда будет плох, и мы всегда будем мучаться его трагическим несовершенством. Я хочу сказать, что депрессивна вся европейская цивилизация, и вот эта ее изначальная депрессивность отражается в каждодневном мучительном смятении человека.

Здесь уже я не вполне согласен с сэром Энтони. Мне кажется, что он абсолютизирует значение трансцендентального смысла. Глобальная трансценденция, в виде Бога или светской духовности, о которой он говорит, человеку безусловно необходима. Не случайно во все времена она возникает буквально с железной закономерностью. Также вполне очевидны и ее главные свойства. Трансценденция, во-первых, гармонизирует мир, представляя его как завершенную и чувственно-постижимую целостность. В этом пространстве человек уже может ориентироваться. А во-вторых, кодифицируя нравственность, она создает так называемый «надличностный идеал» – то предельное совершенство, с которым человек способен себя сравнить. Более того, она придает идеалу непререкаемую законность и через это структурирует мир элементарными моральными категориями. Все это действительно так. Однако здесь присутствует обстоятельство, которое сэр Энтони, по-видимому, не учитывает. Высокая трансценденция начинает работать, только в том случае, если сам человек способен ее воспринять. Или, по крайней мере, почувствовать ее бесплотное прикосновение. Эту способность у человека мы называем «душой». Лишь она обладает свойством откликаться на высокое метафизическое откровение и лишь она, претворяя его в конкретные замыслы и поступки, создает в человеке собственно «человеческое». Человек без души – как музыкант без слуха. Любая симфония будет казаться ему хаотическим нагромождением звуков. Мы пытаемся пробудить в человеке «душу», несколько стесняясь терминологии, говорю я сэру Энтони. К тому же, как показывает история, бывают периоды, когда высокого смысла просто не существует. «Смысловая начинка» предыдущей эпохи полностью истощена, а «начинка» новой культурой еще не выработана. Это ситуация «слепого ничто», «смерти бога», «безвременья», разделяющего собой два разных исторических времени. Именно в такой ситуации мы сейчас пребываем, и рассчитывать в ней приходится только на человека.

– То есть, вы ждете Второго пришествия? – спрашивает сэр Энтони.

Я хочу объяснить ему, что никакого Второго пришествия я лично не жду. Во всяком случае в том смысле, который придает этому термину христианская теософия. Пустоту нынешнего межлетья вряд ли удастся персонифицировать. Новый вождь или новый пророк сейчас, по-моему, невозможны. Однако ничего этого я высказать не успеваю. Мы, по-видимому, и так слишком долго прогуливаемся отдельно от всех. Это не хорошо, на сэра Энтони сейчас претендуют многие. В общем, перед нами внезапно вырастает приятно улыбающийся Рокомыслов и сообщает, что намечается тост в честь иностранных участников конференции. Не мог бы сэр Энтони быть так любезен...

Сэр Энтони все понимает и вновь превращается из ученого в светского, воспитанного человека. Он тоже освещает лицо приятной улыбкой и с некоторым сожалением, как мне кажется, выпускает мой локоть.

–Надеюсь, мы с вами еще увидимся...

Я против ничего не имею. Я даже не имею ничего против появления Рокомыслова. Поскольку именно в тот момент, когда он втискивается между мною и сэром Энтони, я замечаю Веронику, сидящую за одним из столиков «кофейного зала». Она прикрыта перегородкой, так что из банкетного помещения ее не видно, перед ней – чашка кофе, который здесь, кстати, заказывается особо и только за деньги, и как раз в то мгновение, когда я от неожиданности несколько обалдеваю, к ней склоняется Гера Малярчик, славящийся у нас в институте своей галантностью. О чем-то он ее тихо спрашивает. Вероятно – нельзя ли, раз уж так получилось, подсесть к одинокой девушке? Вероника не поворачивая головы, отвечает ему. Гера разводит руками и со смущенным лицом шествует обратно в «банкетник». Проходя мимо меня, он ернически пожимает плечами и всем видом показывает, что – ничего, бывают в жизни и не такие осечки.

Тогда я, в свою очередь, беру кофе у стойки, и, как во сне, не спрашивая разрешения, подсаживаюсь за тот же столик. При этом я не говорю ни единого слова. Если честно, то я побаиваюсь, что Вероника, увидев меня, просто поднимется и уйдет. Бывают у нее такие порывы. К тому же, помимо всего, о чем я уже говорил, есть еще некий подтекст, накладывающий отпечаток на наше нынешнее общение. Вероника никак не может простить мне того, что я в свое время не сделал ей предложения. Она этим буквально оскорблена. Как это так, для легкого флирта, для развлечений она, значит, годится, а для серьезных намерений, выходит, недостаточно хороша? Вот, что непрерывно жжет ее изнутри. И вот, чем объясняются все ее неожиданные поступки. Кстати, эту ее обиду упорно растравляют Выдра с Мурьяном. Дескать, неблагородно, порядочные мужчины так с женщинами не поступают. Меня это особенно возмущает. Им-то какое дело? Если уж Мурьян так страстно взыскует к нравственной высоте, пусть в конце концов женится на своей Выдре. Они уже который год вместе? И ничего. Мурьяну это не мешает ежедневно возвращаться в семью. Это качество, которое я в них просто не переношу. Они сурово осуждают других за то, что с легкостью прощают себе. Тем более, что у этой ситуации существует и оборотная сторона. Если мужчина после целого года любви не делает женщине предложения, то виноват в этом, наверное, не только он; вероятно, в самой женщине есть что-то такое, что мешает ему сделать последний шаг. Вина мужчины здесь вовсе не однозначна, и не следует мстить ему за это так мелко и некрасиво.

Вот почему я не говорю ни слова. Я только размешиваю сахар в чашке, чуть-чуть позвякивая по ней тяжелой металлической ложечкой. И Вероника тоже молчит, глядя, как я это делаю. И лишь когда молчать дальше становится совсем неудобно, она ровным, без интонаций голосом спрашивает – как я живу.