Выбрать главу

Много лет я был совершенно уверен в том, что ни одной его записи не уцелело. Однако, когда в июле 1914 года я коротко был в Польше, меня навестил директор библиотеки Краковского университета и рассказал, что в архивах все еще находится несколько отцовских рукописей, а главное – письма к его ближайшему другу. Они были написаны до и во время ссылки, а затем переданы в университет на хранение. Я сразу же отправился в библиотеку, но успев лишь мельком взглянуть на них, собирался вернуться на следующий день и заказать копии всей переписки. Но на следующий день началась война. Скорее всего, я так никогда и не узнаю, чем отец делился в период семейного счастья, когда у него родился сын, когда он был полон больших надежд, и позже – во времена разочарований, лишений и подавленности.

Я представлял, что через сорок пять лет после смерти его уже никто не помнит. Но оказалось, что это не так. Несколько молодых литераторов открыли его как замечательного переводчика Шекспира, Виктора Гюго и Альфреда де Виньи, чью драму «Чаттертон», им же и переведенную, он сопроводил красноречивым предисловием, в котором отстаивал поэта, его глубокую человечность, его идеал благородного стоицизма.

Вспомнили и о его политической деятельности; некоторые из его современников, соратников в деле сохранения национального духа в надежде на независимое будущее, на склоне лет опубликовали мемуары, где его роль в общем деле была впервые открыта широкому кругу. Тогда я узнал о неизвестных мне прежде подробностях его жизни, о вещах, которые за пределами узкого круга посвященных не могли быть известны ни одной живой душе, кроме моей матери.

Таким образом, из опубликованных после его смерти мемуаров об этих тяжелых годах, я впервые узнал, что Национальный комитет, первичная цель которого была противостоять нарастающему давлению русификации, был основан по инициативе моего отца; и что первые собрания комитета проводились в нашем варшавском доме, из которого я отчетливо помню лишь одну комнату, в белых и алых тонах, скорее всего гостиную. В той комнате была самая большая из известных мне арок. Куда вела эта арка, остается для меня загадкой, но и по сей день я не могу избавиться от ощущения, что все вокруг было гигантских размеров и что люди, которые появлялись и исчезали в этом необъятном пространстве, были много выше обычных представителей рода человеческого, каким я узнал его позднее. Среди них я помню свою мать, знакомую среди других фигуру, одетую во все черное. Это был траур по стране и знак неповиновения свирепому полицейскому режиму. С тех времен осталось во мне и благоговение пред ее загадочной серьезностью, но она вовсе не была неулыбчивой. Потому что я помню, как она улыбалась. Наверное, для меня у нее всегда находилась улыбка. Она была еще совсем молодой, ей не было и тридцати. Через четыре года мама умерла в изгнании.

Ниже я описываю ее визит в дом брата примерно за год до кончины. Я также немного расскажу о своем отце, каким помню его в годы после утраты, ставшей для него смертельным ударом. Отвечая доброжелательному критику, я вновь разбудил их Тени, и теперь им пора вернуться на покой, туда, где все еще хранятся их туманные, но зримые образы, где они ждут момента, когда цепляющаяся за них реальность, их последний след на этой земле, исчезнет вместе со мной.

Дж. К.

1919

Личное дело

I

Книги пишутся в разных местах. Вдохновение может посетить и моряка, когда он сидит в своей каюте на пришвартованном посреди города и скованном замерзшей рекой корабле. И коль скоро святым полагается милостиво взирать на своих смиренных почитателей, я тешу себя приятной иллюзией, что тень старика Флобера – который мнил себя (среди прочего) еще и потомком викингов – могла из любопытства зависнуть и над палубой двухтысячетонного парохода «Адуа», застигнутого суровой зимой у набережных Руана, на борту которого были написаны первые строки десятой главы «Причуды Олмейера». Я говорю «из любопытства» – ведь разве не был этот добрый великан с огромными усами и громоподобным голосом последним романтиком Нормандии? Не был ли он, со своей отрешенной, почти аскетичной преданностью искусству, своего рода отшельником, святым от литературы?