В каких-нибудь ста метрах от нас находился табор под открытым небом, наиболее предприимчивые построили из пальто, одеял, рубашек, ветвей и проволоки примитивные шалаши. Мы видели только стариков и детей, молодые ушли на работу. Мы чувствовали на себе сотни взглядов, которые нас пронизывали, душили.
— Не могу смотреть, — сказал я. — Мерзость.
Именно. Мерзость. Достаточно унизить того другого человека, и ты будешь относиться к нему с отвращением, как к клопу. Это метод. Потом его легко будет убить. Так подготавливается убийство.
Он засмеялся, я никогда прежде не слышал такого смеха, должно быть, он был потрясен до глубины души.
— Не надо было соглашаться на первый шаг, — сказал он Натану, — даже на звезду. Сам-то я пошел смотреть казнь, — прошептал он самому себе. Длинные листы коры, пахнущие смолой, падали ему на руки. — Возьмите бревно, прогуляемся, — приказал он.
Мы обошли с бревном на плечах почти весь Замок, чтобы изучить обстановку, видели полуголых детей, сдирающих со стен мох и жующих его, женщин, сшивающих из платьев, рубашек и одеял большие полотнища для «палаток», стариков, копающих яму для нечистот. Ад. Потурецкий, который отлично знал топографию Замка, проверял, так ли он все помнил, а может, проверял сам себя. Он все время молчал, и мы молчали. Заговорил он внизу, после окончания работы, в своей квартире. Мы выпили несколько рюмок, но, пока с нами была Ванда, Потурецкий не разрешал ничего рассказывать, поэтому мы обменивались незначительными деловыми замечаниями, а когда она вышла, он вынул из ботинка зеленую книжечку с печатью.
— Трудовое удостоверение, — сказал он. — Я нашел его в Замке. Такая бумажка дает право на жизнь. Надо подумать о фальшивых документах. Подделать, например, такие книжечки, дать им, пусть сами распределяют между собой, если они на это еще способны. Печатник. Гравер.
Он задумался, как бы отыскивая в памяти фамилии и лица, а я с изумлением смотрел на зеленую картонку, я не заметил в Замке, где и когда он ее нашел. Приближался комендантский час, и я должен был уйти от Потурецких. На следующий день Вацлав сказал, что стоит подумать об организации побега из гетто. Я решил, что он шутит. Побег нескольких тысяч человек? Каким образом? Куда? Это ведь не польские военнопленные 1939 года и сейчас не 1939 год.
— Собственно, нам всем следовало бы надеть еврейские повязки, закрыть магазины, когда закрывали еврейские, отпустить бороды, когда их публично обстригли, — говорил Потурецкий. — Человеческая солидарность! Красивая выдумка. Мы не способны на это и одновременно внушаем себе: это нас не касается, это не наша беда. Нас уже разделили. Сделан первый шаг. Теперь мы думаем, как бы им помочь, причем со стыдом об этом думаем, по крайней мере я. Что, долг? Только бы не случилось так, что мы удовлетворимся лишь самой идеей о помощи, успокоим свою совесть тем, что ведь, черт возьми, было у нас чувство жалости и сочувствия.
Добрый успокаивал Потурецкого, объяснял, что невозможно всех вывести из лагеря, а если даже каким-то чудом удалось бы это сделать, то некуда вести их. Спрятать можно несколько семей, человек десять, не больше, остальные погибнут, поэтому, может быть, в Замке у них больше шансов выжить, ведь условия улучшаются, можно будет помочь, ускорить работу, провести агитацию в городе. Сами евреи не пойдут на риск коллективного побега.
— Мы должны вырвать оттуда самых ценных, — сказал Кжижаковский, «Лех».
— А как узнать «ценного человека?» — спросил Потурецкий. — Кто дал нам право определять ценность людей?
— Работяг там не найдешь, — заявил «Настек».
— Среди портных и сапожников было несколько наших, но никто из них после сентября не вернулся.
— Я имел в виду выдающихся людей, умы, а не убеждения, — объяснял Кжижаковский.
Тут неожиданно отозвался Кромер, всегда задумчивый, как правило, молчащий во время заседаний.
— Там, в гетто, мой внебрачный сын с матерью и ее мужем. Гольдберги. Натан Гольдберг. Извините.
Стало тихо, все были удивлены и как бы смущены внезапным признанием Кромера, он был человек спокойный, женатый. Я вспомнил лицо Натана Гольдберга, которого встретил в гетто в Замке. Знал ли он, что Кромер его отец? Как это случилось? Кромер преподавал у нас в гимнааии уже давно, сколько же тогда лет Натану? Я не мог в это поверить и, признаюсь, был искренне возмущен. Из подавленного настроения нас вывел Потурецкий. Он подсел к Кромеру, положил руку ему на плечо и спокойно сказал: