Саграда не знает, что делать. Никто раньше не соединял адскую тень с тем, кто ее отбрасывает. Катя чувствует беспомощность и растерянность — и свою, и Люцифера, и всех в зале. Выровняв дыхание, Катерина протягивает руку и командует:
— Чашу.
Теменная кость ложится в ее ладонь — хрупкая, древняя. Саграда подносит ее к губам Баала, не разобрав, чьей скорбью собирается поить воплощение зла — своей или своего князя.
— Пей.
Повелитель мух послушно размыкает губы и делает несколько глотков. Лицо его искажается, точно среди сновидений Баала затесался кошмар.
Катерина вновь протягивает руку:
— Вторую.
— Остановись, — шепчет Мореход. Если можно кричать шепотом, то сатана кричит, в его голосе слышна мольба. — Останови-и-и-и…
— Пей, — приказывает Катя и наклоняет над полуоткрытым ртом вторую чашу. Свою. Ей кажется, она узнает форму на ощупь — череп своей матери, живой и здоровой где-то вдали, в мире людей, а здесь превращенной в сосуд для причастия, для познания темных и страшных глубин катиного «я».
Что же я делаю, что я делаю, успевает еще подумать Катерина. Он никогда не будет прежним. Не будет таким, каким я его полюбила — беспутным, насмешливым и… добрым. Он станет собой, но я не знаю, КАКИМ он станет. Не знаю, смогу ли я принять нового Денницу, цельного, незнакомого.
Баал глотает воду моря Ид, никогда не иссякающую в чаше скорбей, слезы и пот, соль и горечь, что копятся в душах человеческих веками.
И открывает глаза.
— Ты! — произносит он с отвращением и нежностью, а сам смотрит, смотрит на Катю — так же, как смотрел Велиар, видя в ней, Саграде, Кэти-Тринадцать-Шлагов, давно умершую и похороненную в лоне морском.
Повелитель мух переводит взгляд на Люцифера:
— И он. Вместе. Без меня.
Денница-старший поднимается с трона, делает шаг навстречу себе, отвергнутому, искалеченному, ожесточившемуся. И когда его руки смыкаются на спине Баала, тронный зал тонет в ослепительной вспышке света.
Катерина слышит чувства Люцифера как свои: мучительное облегчение, переходящее в отчаяние; дикую, безумную ярость, какой ни Саграда, ни Пута дель Дьябло не испытывали никогда в жизни, но та дремала глубоко в душе, а сейчас проснулась, вспыхнула белым магниевым пламенем — и горит, горит. Катя узнает это ощущение: человеческий стыд, усиленный тысячекратно, разросшийся до размеров ненависти не только к себе, но и к окружающему миру — за то, что тот соприкасается с тобой, делает тебя таким, каков ты есть. И желание уничтожить себя вместе с обреченным миром, безнадежно оскверненным твоим существованием — а значит, остается только уничтожить его, сжечь, словно некогда прекрасный дом, где теперь пирует чума.
Что может пристыдить отца всех пороков? Саграда теряется в догадках. Нет преступлений, которых бы не совершал владыка ада, нет поражения, которого бы он не пережил. После падения с небес любое из них — не больше, чем воровство варенья из буфета для кровавого каннибала. Хотя кто знает? Может, с ворованного варенья и начался путь Ганнибала Лектора…
У Катерины нет сил смеяться даже собственным шуткам, всё ее существо заполнено болью, будто кукла-бибабо — огромной равнодушной рукой, которая движет ею, не заботясь о катиных желаниях. Но разум, неукротимый, любопытный женский разум продолжает складывать паззл, не отвлекаясь на боль, свою и чужую.
Итак, что может вызвать стыд, если не поступки? Катя зажмуривается крепко-крепко, но белый свет проходит сквозь веки, превращаясь в ярко-алый, мясной, телесный — в тревожный, надоевший, излюбленный цвет преисподней. Тяжело сосредоточиться. Но надо. Никто не решит этой загадки за нее. Что проку от новой царицы ада, если она перестанет решать загадки и отвечать на вопросы, которых здесь никто не задает? Саграде не хватает опыта. Опыта, сравнимого с опытом многотысячелетнего демона, пускавшегося в такие тяжкие, что катино — да попросту любое человеческое — воображение пасует, пытаясь нарисовать себе эти бездны и выси.