Выбрать главу

В Мариенбурге была дневка. Маленький городишко, в котором от прошлых времен остался только розовый костел и кусок крепостной стены, заметно стегнула плеть войны. Выбитые перестрелкой стекла нечем было заменить. Штукатурка пестрела следами пуль. На огородах — подозрительные круглые ямки. Один квартал лег черным ковром пожарища, подняв кверху щербатые зубья обгорелых труб.

Дома стояли на запоре, ходили через задние двери, в погребах лежала солома, прикрытая тряпьем, — постель на дни обстрела. Бесстрашные старухи в серых платках останавливались на улице, оглядывая гаубицы и зарядные ящики.

Штаб помещался в большом гладкостенном и скучном доме против костела. Двор кишел красноармейцами. У крыльца — верховые лошади и мотоциклеты.

Алексей и Синьков пропадали в штабе у начальника артиллерии, в агитпропотделе. Командиры и красноармейцы раздобыли молока, яиц. На хозяйских сковородах зашипела яичница-глазунья.

Вечером лежали на копнах соломы, зевали, перебрасывались словами, не нарушавшими хода мысли, все еще целиком не оторвавшейся от семьи и города.

— Как думаете? По-старинному, надо бы преферансик, — склонился к Сверчкову Карасев. — Подойдет это в новых условиях?

Сверчков посмотрел на занявшегося командирской картой Каспарова и решил:

— Вряд ли, знаете… Может быть, потом. Ведь они не играют.

Карасев отошел. У печи он проследил случайно отогревшуюся муху. Она заползла в черный зев топки. Карасев лег на койку и накрыл лицо газетным листом. Это был неразговорчивый человек невозмутимого спокойствия. Его так же трудно было вообразить спорящим, как Алексея за роялем. Он никогда не выражал недовольства чем-либо и ничем не восторгался. Слабостью его были лошади. Он сам засыпал овес своему жеребцу и при этом вел с ним какие-то тихие, конфиденциальные разговоры.

Распоряжения были получены на следующий день. Фронт был недалеко от города, но батареям предстояло разделиться и идти до своих участков первой в два, а второй в три перехода.

Воробьев задержал Синькова в сенях:

— Когда же?

— Вечером — партсобрание, пойдем на огороды. — Не задерживаясь, Синьков прошел в комнату.

Ночь наступает на прифронтовой городишко быстро и решительно. Если где-нибудь в доме зажигают свечу, то прежде накрепко закрывают ставни. На улице, спотыкаясь в темноте и чертыхаясь, бредут пехотинцы. Верховые, чтобы подать голос и не напороться на встречного, понукают лошадей чаще, чем требуется. Собаки рвутся с цепей. Все задвижки и все замки защелкнуты. И только в домах, где стоят части и штабы, свет ламп пробивается сквозь щели в ставнях, а во дворах с огоньками папирос и походными фонарями бродят неузнаваемые тени.

— Не теряй связь, — шепчет Воробьев, держа Синькова за пояс. — У тебя больше возможностей. В крайнем случае — записку через Федорова. Этот не выдаст. Продали вы меня в Петрограде, сукины дети!

— Опять старые песни, — досадливо возражает Синьков. — На дорогах, на отдыхах будем встречаться.

— Не понимаешь ты… Я не умею с ними ладить. Я каждый вечер ложусь и думаю — как это я за целый день никому не ляпнул? А когда я подумаю, что дойдет дело до стрельбы, — не знаю я… не знаю! По своим — понимаешь? По своим!..

— Успокойся, — шипит Синьков. — Могут услышать. Мне не легче. Будет случай — не засидимся. Ну, успокойся.

Они держали друг друга за руки в темноте. В недалеких кустах кто-то кряхтел и отплевывался.

Глухие конские хрипы и стук копыт доносились от коновязей.

— По своим стреляй больше бомбами, — шептал Синьков, — и чуть-чуть в сторону. А увидишь, эстонцы, латыши — жарь в лоб, черт с ними! Бей и присыпай шрапнелью. Довольно одного такого обстрела — все тебе поверят. Я тебе говорю как другу.

Партсобрание не затянулось. Еще утром наскоро были обсуждены основные вопросы в присутствии инструктора политотдела. В ту пору партийные организации в армии еще не построились в строгую систему, которая, как стальной каркас небоскреба, гибкая и могучая, держит на себе все здание. Еще только нащупывали формы работы. Еще немало погруженных в тревогу за свою часть комиссаров ломало голову над тем, что впоследствии соответствующим циркуляром утверждалось как азбука политработы в войсковых частях. Еще не все уже изданные циркуляры дошли до сознания тех, кому надлежало проводить их в жизнь. Еще нередко комиссары готовы были устроить митинг, вместо того чтобы разработать вопрос в спокойной деловой обстановке. Алексею нравилась система работы, о которой горячо говорил, цитируя Ленина, Чернявский. Дисциплина строится в Красной Армии, как и в партии, на сознательности. За дисциплину и за сознательность надо бороться так, чтобы они слились в одно. Когда Алексей говорил об этом Синькову, тот презрительно усмехался и ничего не отвечал. Сам он привык считать, что сознательность рядовых бойцов и военная дисциплина — это разные, непримиримо враждебные друг другу начала и не быть им водном яйце, как желтку и белку, — никогда. Алексей считал, что это у Синькова от упрямства. На собственном примере видел он, как нелегким и извилистым путем все же пришел он к этому единству, а раз пришел он — придут и другие.