— Много времени прошло с тех пор, как мы с вами обедали, Баница.
— Как странно, — я чувствую, что нашла нужные слова, — такие старые друзья, как вы, и все еще придерживаетесь каких-то формальностей.
Этот Эндре Лассу переводит глаза на меня и спокойно, тихо отвечает:
— У нас, в старом подполье, это было в порядке вещей. Когда начинаешь говорить по имени с первого раза, выходит легко. А уж если с самого начала привык обращаться на «вы», не так просто вдруг отвыкнуть.
— Разве что выпьем на брудершафт, — говорит Пишта, напуская на себя непринужденную веселость.
— Пора бы, — говорю я. Мне удалось взять верный тон, Пиште это нравится, Ричи тоже любит, когда я говорю таким голосом. «Это твой телефонный голос, мама, у тебя по телефону такой милый голос», говорит он, когда я к кому-нибудь так обращаюсь. Он знает, что мне случается сказать пару слов совсем другим тоном, и он никогда не упустит об этом напомнить. А этот Лассу думает, должно быть, что у меня такой голос всегда.
— Да, конечно, — он кивает головой. — Понимаете, в таком формальном обращении был своего рода протест. Мы избегали фамильярничать, это было модно в мещанской среде, а с другой стороны, нам не хотелось казаться богемой. Таким образом можно было подчеркивать, что мы — другие. Верно, Пишта?
— Для меня это было достаточно просто, почти все были старше меня. Мне неудобно было тыкать. — И добавляет притворно беспечным тоном: — Это были времена. Жаль, что так давно это было.
— Что это ты, напрашиваешься на комплименты? — говорю я, зная, что это тоже ему нравится, когда я немножко его задираю.
— Конечно, — отвечает он. — А пока, может, сначала отобедаем, а потом уж потолкуем.
Лассу ест с удовольствием. Он очень худой, но не больше, чем Баница, когда мы впервые встретились. Лассу наслаждается супом, тарелкой, из которой он ест, даже цветом супа. Ведет себя за столом очень корректно. Баница тоже. Мне не нужно было ему давать уроков хорошего воспитания, за исключением нескольких деталей. Они не облизываются, не чмокают, не заглатывают с шумом. Я слежу, чтобы едва Лассу кончит, долить ему еще. Он поглядывает на меня и видит, что мне доставляет истинное удовольствие его аппетит, что я с радостью подбавляю.
— Вижу, что вы понимаете, — говорит он, улыбаясь.
— А мне можно еще супа? — спрашивает Пишта и льстиво добавляет: — Когда такой замечательный суп, все бывшие лагерники требуют добавки.
— И мне тоже, пожалуйста, — подает голос Ричи. Это действительно победа: он никогда не просит добавки супа. Обезьянка.
Когда Лассу кончает, я кричу в сторону двери:
— Нусика…
Нуси вносит на большом серебряном блюде телячье рагу, картофельное пюре в желтой иенской вазе и темно-красную свеклу на сверкающей тарелке.
— Иногда нам везло, тогда мы тоже делали картофельное пюре, — говорит Лассу и тут же смущается.
— Значит, вам было легче, чем нам, — отвечаю я. — Во время войны картошка ценилась на вес золота. Кто пережил осаду Будапешта, тот знает…
— Разумеется, — в голосе Баницы слышится сарказм.
— Я говорю, конечно, только о продуктах. Да и длилось это всего несколько недель, а вы провели там годы. Ужасно…
— Если мы выдержали, значит, можно было выдержать, — сухо замечает Баница. — Правильно, Банди Лассу?
— Верно. Лагерная жизнь, — обращается он ко мне, — совсем не бесконечное ожидание смерти. В лагере тоже смеются, я бы сказал даже, что настроение бывало, в среднем, не хуже, чем на воле.
— У нас бывало хуже, — с горькой усмешкой говорит Баница.
— А я думаю, — вмешивается Ричи, — что мой отец в Маутхаузене не слишком веселился. — Он хмуро оглядывает всех по очереди, Лассу, своего отчима, наконец задерживает взгляд на мне. Я отворачиваюсь.
Лассу чувствует потребность объясниться:
— В жизни ведь так всегда: пока человек жив, он смеется. Повсюду есть смешные ситуации, везде и всегда. Я вам расскажу новый анекдот, уже послевоенный, — говорит он, обращаясь к Пиште. — Дело происходит где-то на Урале, забыл название местности. Из Германии везут трофейное добро для колхоза. Все, конечно, собираются, чтобы посмотреть. И вот проводят мекленбургов, это такие битюги, флегматичные, с громадными копытами, — объясняет он Ричи, — вроде наших ломовых лошадей, только еще покрепче. Тут одна крестьянка говорит другой: «Глянь-ка. Ну и лошади!» И все. Ей дали десять лет. Причина: восхваление западной техники.