Ричи прыскает, ржет, как жеребенок. Я тоже смеюсь. Так смеются, когда в кафе отпускает остроту несимпатичный клиент. Этому я научилась буфетницей — нужно было работать, чтобы получить хлебные карточки. Буфетчицам положено смеяться, и если случается услышать по-настоящему смешное, чувствуешь признательность.
Только Баница сидит недовольный.
— Что с нашим обедом?
Я передаю блюдо Лаосу. Он накладывает себе полную тарелку и, глядя на меня, говорит:
— В приятном обществе я уж и не стесняюсь.
— Большего удовольствия вы мне не можете доставить.
— Потому что я знаю — на завтра останется. У моих русских друзей… Они тоже меня угощают, и очень радушно, только даже когда они настаивают, мне все время кажется, что на завтра им не хватит еды.
— Ах, такая жизнь, это страшно, — говорю я, стараясь не сболтнуть лишнего, и, немного погодя, добавляю, показывая, что и я не проста: — Бытие определяет сознание.
Он даже не удостоил внимания этого «бытия» и «сознания», продолжает о русских.
— Это факт, — говорит он мне с поучающим видом, — русские очень интеллигентный и очень гостеприимный народ.
— Но они такие примитивные. Это несносно! — он мог бы понимать, что есть разница — сидеть за моим столом или с этими русскими.
— Совсем не несносно, — отвечает он. — И они не так уж примитивны. Например, что касается чистоты, то они спокойно дадут пару очков вперед, скажем, венграм. Чище немцев. В субботу вечером в русской деревне, особенно в Сибири, не найдется ни одного, кто не пошел бы в баню. Это освященный обычай. А бани у них парные. Так что в русском поезде, в третьем классе, со всеми этими деревянными скамейками, вовсе нет того незабываемого зловония, какое бывает у нас на родине.
— Не считая вони махорки, — возражает Пишта.
— А по мне махорка не воняет, — говорит он, — я к ней привык. Люблю махорку.
— Это замечательно, то что вы говорили о банях, — я стараюсь сказать что-нибудь, чтобы расшевелить Баницу, который сидит с каменным выражением лица.
— Мы ходили в баню даже в лагере. Все ходили, раз в неделю. А повара — каждый день. Когда я был санитаром, мне удавалось мыться в бане раза три в неделю.
Он и теперь выглядит чисто, опрятно. Только нет в нем ничего мужского, когда-то, может, и было… Даже очень, пожалуй… А сейчас нет…
— Лагерные бани, — возражает Баница и пренебрежительно машет рукой.
— Конечно, ничего особенного. Но за всю мою жизнь я столько не мылся. А однажды, — он шутливо подмигивает, — я был в бане четыре раза в один и тот же день. В тридцать восьмом. Сперва утром. До того, как нас забрали из Таганки. Такое правило: если переводят, первым делом баня и дезинфекция. Приезжаем на Лубянку, там допрашивали. Но сначала — баня и дезинфекция. Только по каким-то причинам допросов нет — что-то там произошло. — Он обращается только к Пиште: — Ежов по шапке получил, а Берия, видимо, все еще рвался в гору. — И продолжает невозмутимым голосом рассказчика: — Значит, опять назад! Уже был вечер. И перед отправкой: баня и дезинфекция. В Таганку прибываем уже на рассвете. И как вы думаете, приказ есть приказ: баня и дезинфекция. Четыре раза за двадцать четыре часа.
Я позволяю ему досказать до конца, потом зову:
— Нусика, дорогая, кофе, пожалуйста.
Тут я внезапно вспоминаю:
— Ах, как жаль! Мы не пили вина, но ведь на брудершафт вы должны выпить!
— Обязательно, — говорит Пишта, и объясняет: — Я почти никогда не пью. Хотя на приемах без этого не обойдешься. Приходится притворяться.
— Я тоже не очень хорошо переношу вино, — говорит Лассу, — от пищи желудок не отвыкает, но от алкоголя даже очень. А кроме того, у меня не было доступа к выпивке.
— А у других? — спрашиваю я, хотя больше меня интересует, был ли там у них доступ к женщинам.
— Вы знаете, даже в лагере есть свои бедные и богатые. Это целый мирок, замкнутый в себе, но со всеми социальными различиями внешнего мира.
Нуси приходит с вином и огромным количеством каштановой массы со взбитыми сливками. Я даю Ричи побольше, чтобы не надоедал потом. Он ест и смотрит, как его отчим и Лассу исполняют ритуал брудершафта. Они неуверенно целуются.
Я наливаю кофе. Лассу все смотрит на мои руки. Так, как некоторые смотрят на произведение искусства.
— Большое вам спасибо, — говорит он и встает. — Вы знаете, что для меня было здесь, у вас, самым важным? — Я сижу с выжидающим видом, это лучший способ, когда не знаешь, о чем речь. — Самое важное то, что я ел этот чудесный обед ножом, вилкой и ложкой. У нас были только ложки, все больше деревянные. Ножи мы сами делали, после каждого обыска — новые. Но вилок мы и в глаза не видывали. Это и есть самое важное… И то, — он поворачивается ко мне, — что рука хозяйки прикасалась к еде. Вы понимаете, как это прекрасно?