Выбрать главу

Но вскоре женщинам надоело это мутное варево из подозрений и шепотков. Слишком острой стала эта еда — жгла нутро, выворачивала душу. И тем, кто превращался, и тем, кто пытался это переварить. «Хватит, — решили они, стуча кулаками по столам, где хлеб ещё пах теплом. — Плохой мир лучше доброй войны, как в народе говорят». И объединились, твёрдые, как дубы, против той, что пряталась в болотной мгле. Против ведьмы, что утаскивала мужчин своей «нечеловеческой жаждой любви». Дали ей имя — Ганна. Красавица, говорят, была: волосы, как тёмный мёд, до земли стелются, а голос — будто ручей по камням бежит, манит и гипнотизирует. И стали женщины следить за ней, высматривать её тень меж осоки, ловить каждый шорох у пруда, где теперь даже лягушки смолкли, будто зная, что бой начался.

На пруду, где тень Ганны плела свои сети, росло множество цветов — столько, что глазам становилось тесно от их буйства. И цветы эти были не просто красивы — они горели неистовой, почти дикой красотой, будто сама природа вложила в них душу. Белые, как живые глаза мечты, они распускались смело, без тени стыда или колебаний, и смотрели на каждого, кто осмеливался приблизиться «к Ганне». Лепестки их сияли в утренней росе, словно жемчуг, рассыпанный по траве, а тонкие стебли покачивались на ветру, будто шептались между собой, поддразнивая пришельцев. Казалось, они знали всё — и про тех, кто ушёл к пруду с удочкой, и про тех, кто больше не вернулся.

Иван Зозуля был из тех, кого пруд ещё не тронул. Молодой, неженатый парень, он трудился в кузне, где гулко стучали молоты и шипел раскалённый металл. Работал он бок о бок с отцом и сыном Байками — родственниками того самого Андрея, что пропал у воды. Раньше Андрей тоже стоял у горна, раздувал меха, и его хриплый смех гремел над наковальней. Теперь их осталось трое, и кузня словно осиротела: угли тлели тише, а звон железа стал глуше, будто оплакивал ушедшего.

Иван был не из говорливых. Молчаливый, как лес перед грозой, он делал своё дело с какой-то упрямой сосредоточенностью. Руки его, широкие и натруженные, ловко орудовали молотом, высекая искры, что танцевали в полумраке кузни, словно светлячки. Послушный, охочий до работы, он мог часами ковать подковы или чинить плуги, не проронив ни слова. Но при этом в нём была странная, почти пугающая спокойность — будто внутри него дремал глубокий омут, куда не добирались ни смех, ни гнев. «Тяжёлая работа, Ваня, да? — подначивали Байки, похлопывая его по плечу. — Сил нет ещё одну печь разжигать, а?» Старший Байко, с сединой в бороде, хмыкал в усы, а младший, долговязый, как жердь, посмеивался, отхлёбывая холодное пиво из глиняной кружки. Пена стекала по его подбородку, и он утирался рукавом, щурясь на Ивана.

Зозуля только молчал. Поднимал голову, смотрел куда-то мимо — туда, где за окном кузни клубился дым и виднелись верхушки деревьев, — и снова брался за молот. А в глазах его, тёмных и глубоких, как тот самый пруд, пряталось что-то такое, отчего Байкам иногда становилось не по себе. Но привыкли. В «Косах» ко всему привыкаешь — и к тишине, и к цветам, что смотрят без стыда, и к парням вроде Ивана, что носят в себе свои тайны, как угли под пеплом.

Начинался дождь — сначала робкий, словно пробный шёпот неба, а потом всё смелее, капля за каплей, стуча по крыше кузни, как нетерпеливый гость. Иван Зозуля стоял у входа, где сырость уже цеплялась за порог, и что-то бормотал себе под нос — тихо, невнятно, будто выуживал слова из глубины души. Руки его, тяжёлые, в пятнах сажи и мозолях, замерли в воздухе. Он смотрел на них, хмурясь, словно видел в этих натруженных ладонях что-то большее, чем просто следы работы. Капли дождя падали на кожу, оставляя тёмные пятна, и он вдруг остановился. Замер, будто время для него свернулось в комок.

Постоял так с минуту, не шевелясь, только вода стекала с его пальцев, смешиваясь с грязью и угольной пылью, а ветер трепал волосы, бросая их на лоб. Потом медленно, словно очнувшись, поднял голову. Сквозь рваные облака, что неслись по небу, точно табун диких коней, мелькнула звезда — яркая, дерзкая, пробившая серую пелену. И тут Иван улыбнулся. Улыбка его была внезапной, тёплой, как луч солнца после долгой зимы. Лицо, обычно угрюмое и замкнутое, на миг просветлело — словно девичье обещание, что взглядом клянётся любимой душе в вечной верности. Глаза его, тёмные, как омуты пруда, засияли, отражая тот далёкий свет.