Выбрать главу

Он вошел в береговую лунную тень и дорожку чувствовал только по твердому насту под ногами. Боль от ходьбы спала, он чуть-чуть успокоился и повернул обратно. «Нервишки, стало быть, шалят. Надо попить травяного настоя, что-то там осенью еще оставила Марфа…»

У крыльца его ждал Алексей.

— Ты что мерзнешь? — сердито спросил Селивёрст Павлович.

— Проснулся, тихо и дыхания не слышно, окликнул, опять тихо. Зажег свет, глянул, а тебя нет. Подождал, да и на крыльцо. А куда кинешься, где искать будешь, кругом лес… Ну, Селивёрст Павлович, страху на меня нагнал. На войне такого не бывало, аж сердце зашлось…

— Вот оно самое меня и прижало. Так я бегством спасаюсь…

— Не лучший способ!

— Другого пока не изобрел.

— Тебе одному тут нельзя жить, Селивёрст Павлович. А вдруг? Кто спасет, кто поможет…

— Только тут еще и можно жить, Алешенька. — Голос его прозвучал по-отцовски ласково, успокаивающе. — Пойдем в избу, намерзлись оба.

Селивёрст Павлович закрыл входную дверь на запор.

— Пока я стоял в ожидании тебя на крыльце, все проклял. Чего я сунулся с этими разговорами. Своих забот у тебя мало… Помню, еще отец говорил: «Какое у Селивёрста Павловича отзывчивое, чуткое сердце. Такое долго не выстоит…» Меня разом и проняло. Хлестануло побольнее речей Евдокимихи.

— Не кляни себя, не кляни. Мне приятно, что мы с тобой единодумы, как были с отцом твоим… Теперь единодумы повывелись. Они на войне остались. Надо настраиваться, Алешенька, на новую жизнь. Весь вопрос, какой она будет?! А наметки пока, как видишь, по крайней мере, у нас с тобой, не очень обнадеживающие. С войны шел небось с широко раскрытой душой… А тебе узелок, да еще какой, сразу не развяжешь. Ляпунов-то ведь тоже из ваших, из фронтовиков, только что постарше и воевал поменьше тебя… А тебя что, и пуля не царапнула?!

— Да как, семь раз — дважды пуля брала, а пять раз крепко осколками… В госпитале отлежусь месяц-другой и снова в дело. Молодой, зарастало быстро, только рубцы оставались… Мать говорит, мол, она сберегла. После гибели отца она к Марфе-пыке ходила, та ведь в родстве с нами каком-то, и якобы еще до моего отъезда Марфа колдовала, заговоры творила, чтоб смертельную пулю отвести. Как тут не поверишь? Отвела.

— Эта может и отвести, крепкая косоплетка… А ты на могиле отца был? — Селивёрст Павлович и сам не понимал, почему он это спросил… Но уж слово сказано, хотя в душе пожалел.

— А как же… Из Берлина возвращался через Москву. Остановку сделал на несколько дней. И поехал в Звенигород. До чего же красивые места!..

— А деревню Перхушково проезжал? — робко спросил Селивёрст Павлович.

— Да не приметил я такой, их ведь там сколько?! Не то что у нас, только версты считай от деревни до деревни, там же будто одна длинная-длинная деревня тянется… Перхушково, говоришь? Нет, не приметил… А что?

— Я это так, свое вспомнил, ты рассказывай дальше…

— Приехал я в Звенигород к райвоенкому, мол, так и так… Он сразу же: транспорта нет, провожатого нет. А сам глаз косит на мои награды… «В действующей, значит, был?» — осторожно спрашивает. «А на войне для солдата другой не бывает, — отвечаю ему, — только действующая… И вот отец мой тоже в действующей был, в декабре сорок первого погиб тут, у вас…» И такое зло что-то меня взяло. То ли он это почувствовал, то ли что-то сам про себя решил. «Ладно, — говорит, — сержант, не горячись. Я тебе свою подводу дам. Только если решишь задержаться, обратно пешком пойдешь. Понял?» — «Ну, чего не понять?!» Поехал. А это Бушарино оказалось местом совсем неближним. Возчик, мрачный старик, молчал, даже не сказал, как его зовут. Бывают же такие люди. Час едем — молчит, второй — молчит. И лошадь не погоняет. Шажком неспешным, топ-топ. Говорю ему, батя, ты бы это, поспешал, все ж у тебя служба. «Моя служба вышла, жизнь кончается, чего горячиться…» И опять умолк. Так в молчанке и до Бушарино доехали… Спишь, Селивёрст Павлович? Может, хватит, а то история у меня долгая…