Выбрать главу

И все мы с удовольствием писали Ефиму Ильичу хорошие слова о жене его и хвалили, как только могли. А теперь вроде бы получается, что это был обман? Одно лишь предположение приводило меня в ужасное состояние. Мне хотелось о ней думать, как прежде, и видеть все той же — открытой, милой, независимой… Но все же, если это правда?! И Евдокимиха не зря намекнула… Хотя ей вольно на всех бросаться, может, она ревнует его?

Мне стало легче.

Ведь ревновать она может лишь к молодой, красивой, свободной. А что Ляпунов засматривается на Антонину, так это ни для кого не секрет. А почему бы на нее не посмотреть, если она красивая?! Может, Тимоха тоже со зла, не подумав, сказал… Хотя Тимоха без особых на то причин вряд ли может сказать об Антонине дурное. Он человек добрый. Плохое говорит, лишь когда люди того заслуживают. И то уж если только так прижмет, что нельзя не сказать. Но почему тогда он сам не пошел к Марии Кузьминичне или Тоне? Постеснялся?! А может, сказал?!

И чем больше я думал, тем меньше мне хотелось верить во все дурное, тем чище и честнее мне казалась Антонина. Вот бы увидеть ее сейчас, посмотреть в глаза, и уж больше ни о чем думать не надо было бы.

«Ее глаза не лгут…» — говорит Селивёрст Павлович.

За нескончаемым разговором с самим собой я не заметил, как лес кончился. По всему необозримому горизонту с той и другой стороны тракта лежала черная выжженная земля. Страшные, истерзанные бешеным огнем стволы сосен, обуглившиеся пни, затухший пепел. Солнце высветило и обнажило пугающе-мертвое поле, без легкой весенней тени, птичьего гомона и тихого шелеста листвы. Даже в такой светлый день здесь было пустынно и сиротливо.

Больше всего я боялся именно этого места. А тут еще и Тимоха, словно почувствовав что-то, сказал мне о страхах… Почему-то сразу же вспомнился осенний вечер, кладбище, могила дедушки Егора и тень косматой женщины. Внутри у меня все похолодело.

Я невольно прибавил шагу и на гарь не смотрел, поджидая, когда дорога вновь нырнет в лес. Но чувство страха так и не проходило…

Все обошлось хорошо, к полудню поднялся на долгожданный пригорок и прислушался, падает ли вода на мельнице. Выделив наконец из лесных шумов тяжелый гул, вприпрыжку полетел вниз. Мельница работала, Селивёрст Павлович наверняка был дома.

Под горой тракт уходил влево к реке. А узкая дорога в два колесных следа сворачивала вправо, в молодой осинник. Там, еще за двумя крутыми поворотами, глухой бревенчатой стеной высоко поднималась мельница.

Селивёрст Павлович сидел на крыльце, лицом к солнцу, и курил самокрутку. Он обрадованно подхватил меня на руки, легко подбросил вверх, поймал, поцеловав в самую макушку. Улыбаясь, приятно щекотал, нежно касаясь жесткой пружинистой бородой щек, лба, носа. Потом поставил на землю и, ни о чем не спрашивая, пошел в дом. Принес из печки горячую кашу, мягкие лепешки, поднял из подвала крынку молока — расставил на столе у крыльца. При виде всего этого у меня под ложечкой так больно засосало, будто я и крошки в рот не брал несколько суток, и подташнивающий комок застрял в горле… Поел совсем мало, но комок так и не отступил.

Селивёрст Павлович повесил на костре чайник. И только тогда спросил, чего это я нежданно-негаданно, да еще и один, объявился, уж не сбежал ли из дому…

Он, конечно, не ожидал, что Старопова отважится на такой шаг, очень был расстроен и рассердился, что мама столько времени молчала и раньше не дала ему знать. О разговоре с Евдокимихой и Тимохой я ничего не сказал.

— Да ведь речки взбаламутились, весна, — начала я осторожно, чтоб отвести разговор.

— А позвонить в соседнюю деревню, чтобы мне наказали, не могла?

— Думали, образуется.

— Образуется, только не у Евдокимихи. Я ведь чувствовал, уж больно сердце у меня болело. Чего это, думаю, так жмет? А видишь, не зря. Вы маетесь, голодаете, а я, как глухарь на току, сижу здесь сыт и заботушки не ведаю. — Он не скрывал досады и никак не мог успокоиться. — Давно собираюсь, ну завтра, ну еще денек. Мельницу-то не оставишь, будь она неладна. Вода постоянно стоит большая. Тает-то в этом году неторопливо, вот она жмет и жмет, лекрень ее возьми. Придется вечерком к Федору Ивановичу в Усть-Низемье махнуть, чтоб он остался на день-другой да за водой последил.

Селивёрст Павлович хлопотал вокруг стола, раскладывал блюдца, чашки, коротким, точным взмахом охотничьего ножа колол кусковой сахар, отрубая одинаково равные дольки.

— Ты давай, Юрья, пей чай — и в постель, поспи часок. Я сварю уху, пообедаем да и пойдем вместе. Ты — домой, а я — к Федору Ивановичу.