— Хорошо я вовремя о нем вспомнила, а то пошел бы ты домой с пустыми руками.
Она шлепнула медведя по губам, покрытым влажной серой пленкой. Он обиженно зафыркал, заурчал сердито, угрожающе раздувая ноздри. И выглядел теперь страшнее, чем во сне.
Я невольно сжался и отпрянул от него.
— Ты не бойся, он хоть и шатун, но милосердный. Больше любит поиграть, подурачиться… Я вижу по глазам, вы с ним повозились всласть…
Она улыбнулась, на щеках ее обозначились глубокие ямочки, а лицо осветилось ясным, внутренним светом. И только теперь я заметил, что у нее, как у Ефима Ильича, родинка на подбородке, и она на него поразительно похожа.
— Вон всю траву измяли. Только он ведь плут, доверять ему нельзя, игра-ать-то он с тобой играл, а муку выманил и чуть всю не съел. Что бы ты домой принес, господи-беда?!
Она взяла медведя за уши и вытолкнула из-под навеса. Следом за ним вышла сама.
Я смотрел на нее, и у меня было такое впечатление, словно я давно знал ее, и настолько хорошо, что помнил и эту белую, вышитую золотистым крестом кофту с пузырчатыми рукавами, проткнутыми у самых кистей коваными запонками, и легкий ярко-малиновый сарафан, туго перехваченный в талии широким вязаным пояском с кистями.
Она посмотрела на меня пристально и улыбнулась…
В глазах зарябило, и неожиданно радостное чувство захватило целиком. Я потянулся, чтобы встать и подойти к ней ближе. А она повернулась и, не оборачиваясь, пошла прочь. Медведь, все это время нетерпеливо переминавшийся с лапы на лапу, вразвалку двинулся за ней.
Сарафан ее отрывисто ударял по головкам ромашек, гибко прижимая их к земле. Они пружинисто отталкивались, не ломаясь, и долго раскачивались на тонких стеблях, медленно затихая, как круги на чистой воде. Откинув голову, она шла легко, и волосы ее, подхваченные ветром, ровно скользили в воздухе.
Я окликнул ее. Она была уж далеко от меня, но, перед тем как войти в лес, задержавшись на мгновение, обернулась.
Я бросился к ней.
Но из травы поднялась туча светло-желтых бабочек и заслонила ее. Земля закружилась, я упал в мокрую траву, а когда очнулся, уже было пустынно и тихо кругом. Гроза давно кончилась, дорога успела подсохнуть, легкий ветерок вертелся над лужами, размахивая воздушными головками рослых одуванчиков…
Я запеленал в пиджак разодранный мешочек с остатками муки и вышел на дорогу. Светлые сумерки повисли над трактом. Время было уж совсем позднее. Я глянул еще раз на то место, где Лида и медведь вошли в лес, и с грустью подумал: «Встретимся ли еще когда-нибудь?!»
На душе было покойно, волнение улеглось, и обиды никакой на медведя не было. «Весна все-таки тяжелая, — оправдывал я его, — и ему несладко приходится, что возьмешь под обледенелой землей? Живет небось туговато, впроголодь, иначе чего бы ему в чужой мешок залезать…» Я заторопился домой, стараясь бежать, пока хватало дыхания.
Домой добрался далеко за полночь. Мама начала беспокоиться и собиралась уж пойти навстречу. Я выложил на стол остатки муки и колобок, что лежал за пазухой. Рассказал, как встретился с медведем, но о Лиде ничего не сказал.
— Это чудо какое-то, сынок. Весной медведи шальные, голодные, бывает, и на людей бросаются. А шатун, тот ведь ни в чем удержу не знает, своенравный, характер у него бывает просто дурной.
Она встревожилась, беспокойно ощупывая меня, словно не верила своим глазам, что жив и здоров. И еще что-то говорила, но я уже ничего не слышал и не понимал, и вновь все пронеслось перед глазами как в бреду — и мельница, и гроза, и встреча на дороге.
Я уснул и проспал почти сутки.
Через пару дней пришел Селивёрст Павлович. Из сельсовета он вернулся с карточкой.
Но после разговора со Староповой был очень расстроен, таким печальным и подавленным я видел его только в дни смерти Егора Кузьмича. Он целый вечер провел у Антонины, домой вернулся глубоко за полночь, и так случилось, что разговор его с мамой я нечаянно слышал.
— Что же, Евдокимиха говорит правду или как? — спросил Селивёрст Павлович извинительно-робко.
— Ты о чем?
— То ты не знаешь, о чем? — Он, видно, даже несколько опешил от ее вопроса. — Целый день лишь и слышу об этом, а ты вдруг спрашиваешь, о чем.
— Я лышегорских сплетен не собираю.
— И я не собираю, только на чужой роток не накинешь платок. Приходится слушать.
— А ты не слушай.
— Может, это и не сплетни вовсе, может, горькая правда. — И несколько тише, настороженно спросил: — Юрья спит?