Выбрать главу

— Да ладно, ладно, — неожиданно согласилась Старопова, — в том не моя вина, что не привелось, а моя беда. Она свела меня с Ляпуновым, теперь я не отступлюсь, любую угрозу отведу. Жданов еще молодой, да и настырный больно. Он свое не упустит, а мне Ляпунова оберегать надо. Он тоже фронтовик, и раны у него болят, ногу вон еле волочит. Вы же ради правды-матки своей кого хотите уколотите, не зря говорят, лышегорцы — аввакумовское семя, хоть на огне будут гореть — только бы по правде жизнь шла. Прямо тебе скажу, Селивёрст, тяжелый народ у вас, скрытный, с подкуской, попросту слова не скажут.

— Коренной народ, своерощеный, не то что у вас, в Лешуконском, с миру — по нитке. Вот вы и шалобродите, пакостите без оглядки. Разве так народ может жить?! Народу во всем ясность нужна, узнаваемость, открытость в действиях, поступках, решениях. А вы как хотите?! Все промеж себя, а люди, мол, дураки, за вами пусть следуют. Нет, Евдокимовна, так у нас не бывало. Ты первая от имени власти дела так у нас повела. Вот я и думаю, то ли нрав у тебя дурной, по ошибке ты в должность попала, то ли манеру дурную усвоила и на нас распространить ее желаешь.

— А я, наивная, думала, до тебя отголоски доходят. Сидишь в лесу и сиди. Ан нет… Знаешь и размышляешь…

— Ты ведь даже про хлебную карточку правду сказать мне не могла, а я ждал, думаю, повинишься перед людьми. Да где там. — Он безнадежно махнул рукой.

— Раз вернула — в том и повинилась, какие еще торжества нужны? — недоуменно посмотрела на него Старопова.

— Я скажу тебе какие. Народ у нас понятливый, не такую лихомань переживал. 1923 год. Голод, испанка, за зиму полдеревни вымерло, детей в живых было ли больше пятидесяти. Собрались миром, взялись за руки и выстояли. А вы миром-то боитесь, он вам страшнее чумы. Что тебе Касманова на хвосте принесет, то ты и творишь.

— А ты откуда ведаешь?

— Да старый я больно. Мне и сло́ва иногда хватает, чтобы понять весь ваш несложный роман.

— Видишь, какой ты, хитрый, лукавый. И половины мне не сказал, когда приходил в сельсовет насчет карточки.

— У тебя, Евдокимовна, ум-то где? — Селивёрст Павлович в упор, не отводя глаз, посмотрел на Старопову.

— Больно круто берешь, Павлович, круто! — неожиданно рассердилась она. — Уж совсем готов меня списать по негодности. Не выйдет! И ум есть, и опыт, и знание людей… Райком, партия не ошибаются, Селивёрст Павлович, ты это знаешь не хуже меня.

— Я-то знаю, что от ошибок никто не защищен. Жизнь тому учит неутомимо. Только одному ошибки действительно — наука, после этого ему сил прибавляется, а другому — хуже горькой редьки, в голову дурманом бьют… Вот он злобой исходит, виноватых ищет. Нет чтобы внутрь себя заглянуть.

— Да, чего-чего, а злобы у меня хватает, ты прав. Я никогда никому в этом не признаюсь, а тебе скажу. Бывает. Даже мальчишечку не пожалела, а он ведь ждал от меня добра, верил в меня, иначе не пришел бы, тоже натура, хоть и мал, а я не пожалела. Так была зла на твою Антонину, что и он для меня был виноватый, понимаешь?!

— Зря ты Антонину подозреваешь, — нерешительно сказал Селивёрст Павлович.

— Не о ней речь, я о себе говорю. Ты послушай, послушай все, хочу очистить душу, до дна очистить от всей скверны, а тогда хоть суди, хоть бей — отворачиваться не буду. — И в лице ее, как мог заметить Селивёрст Павлович, опять появилась отталкивающая жесткость и решительность.

— Да, говори-говори. — Ему хотелось, чтобы вернулись прежняя мягкость, усталость и доверчивость. — Говори, я ведь понимаю тебя.

— Нет, Селивёрст Павлович, не бери грех на душу, не все понимаешь, потому как и допустить не можешь, насколько коварной и жадной донельзя бывает страсть моя. Будто во мне темная сила поднимается и добро, что есть во мне от рождения, наглухо перекрывает, и я сама не своя становлюсь, мне непременно хочется, чтобы все по-моему было. А если кто встанет поперек желания моего, мне кажется, что я даже способна убить его.

Слушая ее с недоверием и настороженностью, Селивёрст Павлович думал: может, она распаляет просто себя… «Ну а если не распаляет, если все так и есть. Тогда она добром, пожалуй, не кончит. Сорвется где-нибудь да и не совладает с собой. Уберечь ее надо, уберечь», — с горечью вдруг подумал он.

— Вот какая я, Селивёрст Павлович, и вся перед тобой как на духу.

Голос ее звучал твёрдо, уверенно, в нем не было извинительных или раскаивающихся интонаций. И это тоже его немало поразило, больно глубоко она открылась перед ним. Он понимал, что это ко многому обязывает.

— Чего же ты от меня-то хочешь? — несколько сконфуженно спросил Селивёрст Павлович.