Выбрать главу

— Хочу, чтобы переехал в Лышегорье, помог нам, если честнее — мне…

— Теперь я какой помощник, не по годам мне. — Он толком, до конца, не мог еще понять, чего она все-таки от него хочет, куда интерес свой клонит. — Ты себе вон какого орла привезла в помощники.

— Да, привезла. Ты осуждаешь? — Она несколько презрительно посмотрела на него, и он почувствовал эту сердитую женскую самозащиту.

— Должно быть, знала, кого везла, — ответил он уклончиво. — Только против Еремея Васильевича он, конечно, слабоват как председатель, уж остальное не знаю. Вам виднее, что он за изюмина.

— А ты ему помоги, с тем и на поклон пришла. Мужик — изюмина, а председатель — малоопытный.

— А-а-а, вот оно в чем дело-то, — разочарованно присвистнул Селивёрст Павлович. — Я думал, ты о людях заботишься, а ты деловую репутацию любовника спасаешь… Он того, Анна Евдокимовна, не стоит. Вот вернутся мужики, я рассчитываю, еще за год-то пять-шесть фронтовиков придет. Мы соберем собрание и дадим твоему Ляпунову от ворот поворот. Так что готовь ему место, если уж он такая изюмина.

— Обожди, Селивёрст, ты не так меня понял. Ляпунову я и без тебя помогу. Мне не привыкать работать днем и ночью. Помочь мне надо, Лышегорью.

Она нервно встала из-за стола. Видно, что-то томило ее, жгло внутри, но не хватало решимости сказать все до конца. Она дошла до плотины, повернула назад и от стола опять пошла до плотины. Селивёрст Павлович молчал, молчала и она… Но, в очередной раз подойдя к столу, сказала вдруг:

— Налей еще спирту, только немножко, меня что-то знобит.

Она села за стол, выпила и молча, долго и внимательно смотрела на Селивёрста Павловича. В лице ее была уже только досада и усталость.

— Ну что, Селивёрст Павлович, вижу, сердце твое я не растрогала, колыхнулось оно, но не разволновалось. Нет во мне дара будить сердца.

— Да ведь оно у меня старое, рубцованное, боль людскую чувствует больше по памяти, а к присказкам — снисходительно. Все, что ты сказала, Евдокимовна, вроде бы сердечно, а для меня — присказка. Говоришь все вокруг да около. Что томит тебя, что гложет до боли? Не знаю не ведаю. И этого ты мне не открыла. Всерьез говорить о Ляпунове — вздор. — У Селивёрста Павловича появилось желание сказать ей больше, чем он намеревался раньше, сдерживая себя и подбирая слова поаккуратнее. — Разве о нем надо говорить? Если даже он и небезразличен Антонине или она ему. И тебе это, конечно, неприятно. Разве в том дело?

— А в чем же? — не удержавшись, вспылила Старопова.

— Не в том, Анна Евдокимовна, не в том. Мужиков в конце концов вы поделите, не поделите — так подеретесь и все-таки поделите. Так в жизни всегда велось. А вот то, что ты властью, данной тебе людьми, так похотливо и себялюбиво распорядилась, это серьезно. А тут-то я раскаяний не слышу, угрызений совести не чувствую. Люди в тебе видят не бабу, а прежде человека, властью наделенного для общего дела, для общего интереса. Ты же мне толкуешь, что мальчишечку обидела, не пожалела. Он, кстати, уж давно умом-то не мальчишечка, ты присмотрись к нынешним детям повнимательнее. Они бывают взрослее нас. Как бы и тут тебя не занесло. Их война вырастила, а она никого не щадила.

— Верно, Селивёрст Павлович, верно ты говоришь, бывает, знаю, что не права, а отступиться, уважить человека не могу, вот нрав. Я власть люблю, люблю подчинение других моей воле. Ведь никто меня не упрекнет, что я не работаю, не стараюсь ради других, что делаю это хуже, чем делали вы до меня, скажем, Егор Кузьмич, или Семен Никитич, или ты, наконец. Нет, упрекнуть в этом меня не могут. Но в другом — я грешна. Да, могу привезти Ляпунова, покрывать его неумелость, люблю вот так напоказ выставить себя — чтобы знали, мне он принадлежит, мне, а не Ларисе Александровне и ее детям. Могу оставить ребят ненакормленными, как твоих. Грешна в том и каюсь. Потому и к тебе приехала и терплю все твои упреки, что себя преодолеть хочу. Искренне хочу, поверь мне… — Она как-то совсем тупо посмотрела на него и, не отводя глаз, добавила: — Устала я, Селивёрст Павлович, устала, помоги, но не проси отступиться от Ляпунова. Пока не могу. И не трави мне душу, она и так настрадалась.

— Чем же тогда помочь? Мирить тебя с бабами, которых ты то и дело кусаешь из-за Ляпунова? А если начинать, то с главного. Он — обуза твоя и наша. Я, вообще-то, правду тебе сказать, не очень понимаю, что ты за него так держишься. В такое трудное время пример от нас ждут нравственный, а ты творишь черт знает что, лекрень возьми.

— Больно ты круто, — спокойно прервала она его, — жить-то надо, если своего, законного, нет. Не вернулся и не вернется.