Когда я входил в сознательную жизнь, Михаил Игнатьевич уже был «Мичуриным», а дети его «мичуринцами». Историю этой прибавки знали все от мала до велика, и по сей день, хотя самого Михеева давно нет в живых, дети наследуют отцовское прозвище. В Лышегорье они все «Мичурины», только, в отличие от отца, к земле не имеют никакого отношения.
По рассказам Селивёрста Павловича, Михаил Игнатьевич выглядел всегда большим чудаком. От него я знал, что в году 1928-м или 1929-м, когда лышегорская коммуна силу набрала, Михеев стал резко критиковать ее порядки. «Не согласный я, приют какой-то или монастырь… Надо что-то, паря, — сказал он Селивёрсту Павловичу, — придумать свое, посложнее и похитрее, мы не христовы дети, мы — антихристы, а живем по христовым законам…» И сколько его ни убеждали, переубедить не могли.
Он собрался, оставил семью и ушел искать подлинно коммунистический образ коммуны. Ходил он по России несколько лет, когда вернулся, лышегорская коммуна уже не существовала, коммунары вступили в колхоз. А лышегорцы с удовольствием слушали рассказы Михеева о дальних, незнакомых им местах, о новых порядках, о разных людях, которых он узнал в этих странствиях, но чаще рассказывал об Иване Владимировиче Мичурине, в саду которого в городке Козлове Михаил Игнатьевич работал от весны до осени. Очень возлюбил он Мичурина и привез с собой подаренные им семена яблонь, которые должны плодоносить и за полярным кругом. И яблони эти, мичуринские, он вырастил, все ходили на них смотреть, только они были низкорослые и не плодоносили. С тех пор и прилипла к нему приставка «Мичурин». Так он жил, так и умер «Мишкой-Мичуриным».
Пока я грел самовар и собирал на стол, понял, что спор у них идет о расширении огорода. Спор этот — давний. В правлении колхоза были сторонники Михеева, но большинство против. Потому как в годы войны все сто шестнадцать гектаров возделываемой пашни шли под хлеб и дорожили каждой соткой. Кормились в основном своими хлебами, а огород всеми воспринимался, как деликатес, как приправа, в колхозе можно было обойтись и без него. Такого же взгляда придерживался и Селивёрст Павлович.
Но после войны прошло несколько лет, положение менялось, и стол людям хотелось бы видеть поразнообразнее. Судя по их репликам, союзником Михеева выступал и Ляпунов, видно, они хотели склонить Селивёрста Павловича, с тем чтобы его авторитетом, как предполагал я, оказать влияние на остальных членов правления…
Но скоро выяснилось, что предположение мое неверное. Селивёрст Павлович вовсе и не возражал против расширения огорода, считая, что с хлебом можно рассчитывать на помощь, тяжелое лихолетье на черноземных землях России прошло, но был против того, чтобы отводить под огороды всхолмье, где собирали лучший урожай ржи по всей нашей округе. Как говорил Селивёрст Павлович, у этой ржи каждое зернышко калиброванное — на два зуба попадает. По нашим краям — большая редкость. Михеев же гнул, что рожь и в другом месте поспеет, а овощи — солнце любят и боятся морозов. Так лучшего места в Лышегорье, чем всхолмье — нет, мол, то доказано и практикой. Огород был у самого подножья холма, сразу за Домашним ручьем. И Михеев, и Марья-огородница настаивали расширять тут же, Селивёрст Павлович в этом очень сомневался, предлагая весь огород перенести в Сергееву Новину, где и земли были хорошие, и солнце стояло весь световой день…
Времени уже прошло порядочно, но так они ни к чему обоюдосогласному и не склонялись. Но пока ни Тимоха, ни Афанасий Степанович в их споре участия не принимали, видно, присоединились к ним по дороге, решил я, а теперь ждут, когда те переменят тему разговора. Но Селивёрст Павлович неожиданно спросил их, что они думают по этому поводу…
— Я вас, мужики, на сей раз позвал на чай с корыстью, — улыбнулся он. — Уж спорщики мои больно неуступчивы… Помогайте.
— Так бы и сказал, тришкин тебе кафтан, а то мы ждем, пока вы докалякаетесь, — возбужденно ответил Тимоха, истомившийся в ожидании и готовый тут же ринуться в бой за справедливое решение. — Не сегодня же стало известно, что Мишка, едёна нать, порядочный вралина, может, и свет-то такого не видывал.