Афанасий Степанович торопливо поддакнул, и мы разошлись.
Уж совсем рассвело. Серое, насквозь промокшее от дождей утро медленно отходило после тяжелой ночной дремоты. Селивёрст Павлович сразу перешел на широкий скорый шаг. Наполненные росой подорожники хлестали по сапогам, нарушая напрягшуюся тишину.
Прясла кончились. За ними начинались овины. Они стояли почти у самого ельника. Селивёрст Павлович свернул с тропинки и пошел через поле к изгороди. Там был ручей, дальше — лесная дорога к Мирскому тракту, которой он всегда ходил на мельницу. Вдруг, не сказав ни слова, Селивёрст Павлович устремился к краю поля. И на бегу, скинув ружье с плеча, взял на изготовку.
Я пустился за ним, еще не осознавая, что нас ждет. Только подбежав вплотную, почти к самому ручью, мы оба уткнулись в истерзанное тело Вербы.
Она отдавала теплом. Смерть, как видно, наступила недавно. Нежный цвет шерсти еще не потускнел, и была она, как прежде, серебристо-пепельной масти. Только роса, обильно павшая ночью, намочила и пригладила шерсть на бедрах. Почерневшая от крови трава парила, окутанная летучим белым облачком.
Отчаянная боль пронзила меня до бешеной дрожи в груди. Я припал к голове Вербы, силясь ощутить хотя бы слабеющее дыхание. Гладил ее потухшие глаза, трепал челку, которую сам не однажды подрезал. Меня душили слезы, и я еще, конечно, не понимал всего того, что стряслось, не понимал, какую глубокую и незаживающе-болезненную рану в душе оставит гибель Вербы.
— Не унесли тебя и легкие ноги. Эх ты, горе наше…
Голос Селивёрста Павловича задрожал.
— Взял-таки, проклятый… — И тихо, почти неслышно выругался. — Глотал живую кровь, как воду из ручья… По всему огляду — его работа. Вон спину как ей изодрал, видно, сверху насел. Не так легко она ему далась…
Слова его доносились до меня откуда-то издалека, и смысл их я почти не улавливал. Он наклонился и внимательно осмотрел потемневшие кровавые раны…
От ельника из-за ручья потянул ветерок, дохнул на нас утренней влажной свежестью и легко полетел дальше, к деревне, унося терпкий запах молодой крови… И опять на память пришло ужасное чувство, что пережил я в день смерти дедушки Егора, и вновь явилась мысль о беспощадно-непоправимом выборе…
Слезы застлали глаза, чувство одинокой, тоскливой жалости захлестнуло все внутри. Худо мне было. «Уж никогда больше я не услышу твоего ласкового лепета, Вербочка, и руки мои не утонут в мягкой, нежной шерсти твоей. И не придется мне в ночном спать возле тебя, греясь, как у раскаленной зимней печки… Не уберегла тебя ни верба синяя, ни верба черная, ни верба белая, ни верба красная, не уберегли тебя духи языческие…»
Селивёрст Павлович тоже не скрывал слез. Он любил и жалел Вербу, как любил и жалел ее я. И привязался к Вербе, наблюдая, как я за ней ухаживал. Он привлек меня к себе, поднял с земли и, успокаивая, тихо гладил по спине, пока я чуть-чуть не отошел.
Потом он повернулся и уж больше не глядел на Вербу. А двинулся к ручью, увлекая меня за собой. Мы вброд перешли ручей. Он осмотрел на песке следы.
— Медведь ее взял, Юрья, — сказал он, показывая на глубокие отпечатки от голой медвежьей ступни. — Стрелять мы, пожалуй, не будем. А встретимся с Афанасием Степановичем у развилки. Не приведи господи, если такая же беда и с Тимохой стряслась. Эх, горе, горе наше, — по-бабьи, нараспев, жалобно повторял он, словно причитал.
Но мы и половину пути не прошли, как раздался выстрел.
— Ну и хорошо, Афанасий Степанович встретил Тимоху, — сказал Селивёрст Павлович и ответно пульнул в воздух.
У развилки нас ждали Афанасий Степанович и Тимоха. Однако толком, сколько-нибудь вразумительно, Тимоха объяснить ничего не мог. Виновато озирался по сторонам, смешно топырил пальцы и заискивающе жаловался, ругая сны бедовые.
Он не мог сказать, когда ушел табун и что случилось с лошадьми. Все говорил про беса, который вертелся на полянах всю ночь, пугал лошадей и путал Тимоху.
— Лучше бы, едёна нать, он попутал тебя, — зло оборвал его Афанасий Степанович.
Мы пошли обратно к деревне лесной дорогой, которой медведь гнал табун. Тимоха плелся рядом с нами и что-то бормотал несвязное про себя. Увидев истерзанную Вербу, он заплакал, сник, совсем скрючился. Сел на кровавую траву возле Вербы, стал гладить и тихо причитать.
Он медленно раскачивался и будто стонал, с болью произнося каждое слово. И в душе моей поднималась лютая ненависть к ворогу и страстное, ненасытное желание отомстить.
Плакал и Афанасий Степанович. Будущей весной мы собирались в Ценогоры. Он очень хотел, чтоб Верба пришлась по нраву жеребцу и чтоб любовь у них вышла взаимная… А с нелепой, злой смертью теперь надолго отодвигалась заветная мечта освежить табун сильным, породистым молодняком «мезенок». А может, отодвигалась и навсегда. Он чувствовал, что жить ему осталось не так уж много.