— Только трактом иди до самой деревни, Юрья. Лесной дорогой не ходи, — наставлял Селивёрст Павлович.
Я отбежал от них и обернулся. Они, видно, стояли в ожидании, и враз оба взмахнули руками. Я ответил им и полетел вприпрыжку к деревне, но за первым же поворотом перешел на шаг, мне хотелось подольше побыть одному, подумать обо всем случившемся за последние недели, постоять возле старых сосен, где мы несколько ночей поджидали медведя, заглянуть в перелесок на могилу Вербы. И хотя я пообещал Селивёрсту Павловичу идти трактом, на перекрестке, не раздумывая, свернул на лесную неезженную дорогу. Ветер пуржил, ходил вьюнами между деревьев, пронзительно завывал, но во всем чувствовалось легкое настроение первоснежья. Оно передалось и мне. С душевной приподнятостью я ощутил морозный воздух, бодрящий и успокаивающий.
А может, где-нибудь тут, думал я, совсем рядом на бору под старой елью лес спрятал шатуна. Забравшись в теплую берлогу, разгоряченный от жары, он спит, ворочаясь томительно и сладко. И, возможно, ему грезится гон, осеннее буйство, удачная охота… Вновь всем телом он чувствует мощный прилив сил. И легкая радость окутывает его. Вновь видит ярко-красную зарю, как в день отчаянного гона…
Мыслью я невольно возвращался к весне, опять испытывая удивительное чувство от встречи с шатуном, от игры с ним и шалостей его. И где-то в глубине души был убежден, что Селивёрст Павлович наверняка знает, как Лида привязана к шатуну и смерть его была бы для нее наверняка мучительной. А может, для нее столь же мучительна смерть Вербы? И Лида сочувствует нам всем, только мы об этом не знаем. Может, ей тоже хочется покарать шатуна…
Дорога неожиданно вывела к неубранным лабазам, к ручью, уже покрытому льдом, к белой березовой изгороди. Снег повсюду накрыл землю и унес последние следы трагической гибели Вербы… Я с печалью стоял на пригорке под старыми соснами и смотрел в безжизненную заснеженную даль. И опять думал о Вербе, о Лиде, о Селивёрсте Павловиче, и неожиданно почудилось мне, будто совсем рядом земля наполнилась гулом и разнеслось над пустым лесом веселое, звонкое, до боли знакомое ржание. И вот уже божественные, бессмертные кони Зевса, широко выбрасывая сильные длинные ноги, летят навстречу, оставляя за собой снежное облако. А впереди всех, горделиво вскинув лохматую гриву, несется Верба.
Не добежав до ручья, перед березовой изгородью, они вдруг оттолкнулись, стремительно взмыли ввысь и, распластавшись в небе, как могучие, ширококрылые птицы, легко парят над дорогой, лесом, поляной, зовут меня с собой. И никто не властен их погубить.
Почувствовав что-то неладное в настроении Михаила Игнатьевича, Селивёрст Павлович уговорил его пойти с ним на мельницу, а уж, мол, потом дня через два-три он, напрямик, через кряж доберется и до своего охотничьего угодья. Михаил Игнатьевич отговаривался, но в конце концов согласился, и теперь, вспоминая свое житье-бытье на мельнице, не жалел, что завернул к Селивёрсту Павловичу. Из всех их долгих бесконечных разговоров больше всего его поразили рассуждения Селивёрста Павловича об Аввакуме. Сам он так никогда не думал, ему представлялось, что это был просто упрямый поп. А тут вдруг такие дальние горизонты в заботе об Отечестве… И эти неожиданные записки Шенберева, которого он хорошо помнил и даже говорил с ним несколько раз о стихах, о Пушкине. Но ему и в голову не приходило, что ссыльного может интересовать судьба Аввакума…
Уже два месяца он жил в своей охотничьей землянке. И первое время все порывался сходить к Селивёрсту Павловичу и продолжить разговор об Аввакуме. Протопоп его преследовал в мыслях и днем и ночью, снился ему, даже однажды вместе с ним во сне горел на костре. Михаил Игнатьевич проснулся от собственного дикого вопля. Чтобы освободиться от утомительных наваждений, он решил сходить в Лышегорье, а возвращаясь, заглянуть к Селивёрсту Павловичу. Но возвращался он нагруженный хлебом и охотничьим провиантом, при такой поклаже давать крюк в двадцать километров — тяжело. И он отложил встречу с Селивёрстом Павловичем до следующего раза.
А в мыслях все вел спор. Он никак не мог согласиться со старцем из Цильмы, что мученические страдания Аввакума и его смерть на костре во имя истинной веры ставят протопопа выше Христа. Михаил Игнатьевич не считал себя религиозным, набожным человеком. Северяне такой неистовостью вообще не отличались. Многие, скорее, скрыто были против церкви. В жизни их много места занимала природа. И бог больше являлся не в образе Христа, а в образе природы. И как сама природа, его действия были неожиданны, непредсказуемы и удивительны. Этим Михаил Игнатьевич не отличался от других, но ценил Библию, как собрание человеческой мудрости. И не разделял язвительных колкостей и скептических замечаний Селивёрста Павловича о библейских изречениях и легендах.