Выбрать главу

А теперь, через двадцать лет, эта история все чаще стала являться ему на ум. «Грех тогда большой я сотворил… Из-за меня Макарий выстрелил, не утерпел, пылкий был человек в страсти идейной… Но можно ли это называть чудачеством? Нет, чего-то жена его не понимала. Какой же вред людям от чудаков?.. А идея — это разве чудачество? Однако жены Макария давно нет на свете, а слова ее я помню, страдаю, мучаюсь… Лишь она, покоенка, не страдает… А мне вот и жизнь надоела… Хоть самочинно ею распорядись…»

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Наверное, не прошло и трех месяцев после похорон Вербы, как стряслась беда с Селивёрстом Павловичем — все наши несчастья сошлись одно к одному. Случилось это в дни моих зимних каникул — я как раз жил на мельнице, — рано утром. А к полудню, не подъезжая к дому, мы с Ефимом Ильичом провезли Селивёрста Павловича прямиком в больницу. Он лежал в санях на животе, накрытый тулупами… Врач лышегорской больницы Мария Петровна практики большой не имела, самостоятельно работала, наверное, месяца три — назначена к нам была сразу после окончания института. Увидев истерзанную спину Селивёрста Павловича, она не на шутку испугалась, позвонила в райцентр. А через два часа внесли его на носилках в самолет. Антонина, как старшая медсестра, полетела с ним, чтобы досмотреть в дороге. Ему было совсем плохо. Он сдержанно стонал, закрыв от боли глаза, и только, прощаясь, сказал:

— Ефимушка, вместе с Юрьей поезжайте сегодня же на мельницу-то, не оставляйте там зверя и закройте все… — С тем он и улетел.

Афанасий Степанович, а за ним и Тимоха, как только узнали, что Селивёрста Павловича чуть не задрал медведь, оба пожелали поехать с нами на мельницу. Ефим Ильич поначалу сопротивлялся и говорил, что ему нужны мужики покрепче. «Медведь-то крупный, завалить его на сани и справиться с лошадьми не так-то будет просто». Однако ни тот, ни другой и слышать ничего не хотели. Мол, бери, и весь разговор.

Афанасий Степанович, когда мы с ним запрягали лошадей, не без затаенной мысли все повторял:

— Чует мое сердце: черной неблагодарностью аукнулась Селивёрсту его доброта.

— Почему же? — спросил я его, не понимая, о чем это он.

— Медведь-то небось, чай, с простреленной ногой… Ты его, случаем, не узнал?!

— Было там когда узнавать, вертелось все как в аду…

— Понимаю тебя, понимаю… И везет же тебе, Юрья. Вечно ты суешься, чай, судьба у тебя такая, что ли?..

— Не знаю, — рассеянно ответил я.

Внутри еще не осели страх и смятение от всего, что случилось с нами утром на мельнице. Говорить и обсуждать мне совсем не хотелось.

Ляпунов дал лошадей и отпустил Афанасия Степановича и Леньку Елукова — после окончания семилетней школы он работал в колхозе возчиком. Так, впятером на двух санях, не мешкая, тут же мы и выехали, чтобы к вечеру домой вернуться. В одни сани запрягли колхозную двойку, во вторые — лошадь лесничества и пустили ее на привязи следом за нами.

Был тот же Мирской тракт, те же приметы по бокам его, только теперь они выглядели особенно печально. Потускнели березы, потеряв праздничную легкокрылую листву. И после первых же морозов молодая нежная береста их скрючилась, пожухла, посерела. Осинники загудели тяжелым зимним гулом, и скрежет голых стволов был сильнее и звонче скрипа полозьев. А небо нависло так низко, что дуга с тенькающим, писклявым колокольчиком почти касалась его. И на всем осиротелом и одиноком тракте только могучие ели своей торжественной, дворцовой белизной немножко скрашивали унылый зимний вид.

Дорога ожидалась долгая и скучная. Правда, зимой она другой и не бывает. Утренние сумерки тоскливо висят до полудня. И какое может быть веселье, когда кругом тишь кромешная, снег сумеречный, тлеющий да уныло-голые деревья. В такой дороге одно спасенье, если попутчики выпадут не молчуны-затворники. Завернувшись в долгополые ямщицкие тулупы и повалившись на свежепахучее сено, сначала все тихо обвыкали, лишь Афанасий Степанович, сев за вожжи сам, погонял лошадей. Лошади, всегда послушные ему, бежали ровно и ходко, вздымая рыхлый, неслежавшийся снег. Он взлетал пышным облаком над санями и, оседая, ласково пушил лицо. Афанасий Степанович иногда легонько гикал на лошадей, и опять повисало долго-терпимое безмолвие. Молчали и мы с Ефимом Ильичом. Прикрывшись толстой рукавицей от встречного ветра, Ефим Ильич курил глубокими затяжками самокрутку, словно не замечал общего заинтересованного ожидания. Первый не выдержал Тимоха: