Выбрать главу

— Нет с тобой никакого сладу, Тимоха. Послушай. И на Юрью не греши, он быстро обернулся и нож принес. Сунул мне его в руку, и как раз Селивёрст с медведем опять уж во весь рост встали. Но медведь все так же его в обнимку держит, рычит, упирается, головой крутит, а Селивёрста не выпускает, лапы, как замок, на спине его соединил.

Я тогда мигом подлетаю к ним, желая приноровиться и ударить медведя. А Юрья вдруг умоляюще закричит: «Обожди, Ефим, обожди, не ударь ее…» Я удивился, глянул, нет никого… Бредит, думаю, что ли, со страху… А тут и Селивёрст сам: «Голубушка, ты отойди, видишь, медведь-то мало что понимает, не поможешь ты ничем. Убить его надо. Отойди. Силы меня покидают…» Ну, думаю, чудеса. Они кого-то видят, а я нет… Юрья уж у меня на руке висит, и все свое «обожди»… И плачет, слезами заливается. А Селивёрст неожиданно застонал так жалобно-протяжно, и тяжко так, видно, мочи совсем уж не стало у мужика… Тут я наконец, как от обморока, пришел в себя, Юрью откинул в сугроб, изловчился да и сунул нож под лопатку медведю…

— А женщина-то куда делась? — нетерпеливо спросил Тимоха. — Юрья, а ты что молчишь? Кто это была? — Он резко толкнул меня.

— Да не видел я никого… — Мне было неприятно, что Ефим Ильич рассказал это. Я почему-то был уверен, что он промолчит. — Ему, должно быть, просто послышалось, в такой момент чего только…

— Ничего мне не послышалось, да и потом, чтобы ты вцепился мне в руку, не от страху ведь?.. — Он посмотрел на меня внимательно и, видно, заметив мое недовольство, сказал: — Да впрочем, кто его знает? Не до нее было, пришлось повозиться, пока Селивёрста из лап медведя вызволил. Потом в избу его с Юрьей отнесли, на кровать положили. А Селивёрст что-то все бормотал про себя, видно, в полузабытьи пребывал. Я оставил Юрью возле Селивёрста и — скорее в деревню — лошадь подогнать. А когда вернулся, уж никого не видел.

— Не сестра ли твоя была там, Ефим Ильич?

— Ну и язык у тебя, Тимоха, чистый хлам… Думаешь, все видениями живут, как ты… — сердито ответил Ефим Ильич. — Вон спроси у Юрьи. Если что-то было, так он лучше меня знает.

Я промолчал, вступать в разговор мне совсем не хотелось. Все было обострено в моей памяти, и утренняя картина жила еще своим неугасшим светом. Шатуна я узнал сразу, как выскочил на крыльцо. И все внутри меня обожгло мгновенной пронзительной болью страдания и сочувствия. Но даже в тот трудный момент не было у меня к нему палящей ненависти. Я лишь успел подумать, что не случайно Селивёрст Павлович тянул с медведем, катался с ним по сугробам, видно, хотел образумить его. А тут еще Лида.

Я выскочил на крыльцо и вижу — сидит она в сугробе возле медведя и гладит его рукой. Я подождал секунду-другую да и окликнул ее, но она не отозвалась и даже головы не повернула в мою сторону. Встала и пошла прочь, только сарафан ее бил по верхушкам сугробов, поднимая снежную пыль. Но чтобы не тревожить еще больше Селивёрста Павловича, я ответил ему, что нет никого возле медведя. Он застонал, заворочался и глухо сказал, с трудом выговаривая слова: «Как же она теперь одна-то будет ходить по этим лесам? Эх, горе наше, горе, лекрень его возьми… Ты его узнал, Юрья?» — вдруг тихо спросил он. «Узнал», — также тихо ответил я. «Мужикам-то ничего не говори, сердиться будут…»

— Ты чего, Юрья, примолк? — Тимоха толкнул меня в бок. — Будто ничего не слышишь. — И, отвернувшись от меня, спросил Ефима Ильича: — А медведь-то не старый наш знакомый? Ты, случаем, не опознал?

— Как же это я его опознаю, что он тогда, осенью здоровался со мной? Зверь как зверь, огромный только…

Ефим Ильич замолчал. И теперь уже никто его не переспрашивал и не тревожил, каждый молча переживал услышанное. Да и сам-то Ефим Ильич вновь был взволнован не меньше нас. Но больнее всех в эту минуту, возможно, было мне. Я ведь знал больше их и открыть им всей правды не мог.

Наступило долгое безмолвие, лишь тенькающий колокольчик на дуге да скрип полозьев пробивались сквозь оглушительную тишину. С правой стороны белым безбрежным полем начиналась Лидина гарь. Ветер вольно гулял по ней, срывая макушки снежных сугробов, и легко поднимал их в резком, стремительном вихре. Снега накрыли мертвую черноту гари, украсив ее сверкающей белизной. Она слепила глаза и своим долгим, нескончаемым однообразием клонила в сон. Только высокие обгорелые пни зияли как темно-водные проруби в январской реке, пугая невымеренной глубиной и сокрытой таинственной жизнью. Я смотрел на мелькающие пни, на изумрудно переливающийся снег, на прыгающую линию горизонта, где начинался темной стеной лес, и все навевало во мне тяжелую, непреходящую грусть.