Выбрать главу

— Ефим, ты никогда нам этой истории не рассказывал, — тихо сказал Афанасий Степанович.

— Да ладно, батя, зудить тебе. Ты думаешь, легко вспоминать о таком деле. Лучше бы меня тогда застрелили, лекрень его возьми, а не командира.

— Легко спрятаться хочешь за смерть, нет, ты поживи с больным, непроходящим укором, — зачастил Тимоха. — Поживи, едёна нать…

— Поживу, куда теперь денусь. — Он помолчал, осоловелыми от горя глазами поглядел на нас и продолжал: — Полковника было приказано похоронить утром, а с ним и шофера, и адъютанта, и автоматчиков из охраны. Могилы выкопали на площади у фонтанчика. Немцы сами пришли к нашему начальству и сказали: «Городок просит похоронить их возле ратуши на площади как героев».

— Слышь, Афанасий Степанович, — ехидно ухмыльнулся Тимоха, — похоронить как героев, стало быть, погибших вроде бы за них — немцев, дери их горой! Вот ведь куда все вышло…

— И могилы немцы сами выкопали, — уже не обращая внимания на эти подковырки, рассказывал Ефим Ильич, — гранитные плиты из темно-серого камня, отполированные, с высеченными надписями приготовили и цветники с живыми цветами, с ярко-красными ранними тюльпанами. Сделали все чистенько, аккуратно. На похороны весь город пришел. Народу на площади собралось — яблоку негде упасть…

— Еще бы, помянуть человека завсегда легче, эх, бойцы-бойцы, за командира постоять не могли. — Тимоха клял всех на чем свет стоит.

— И даже городской оркестр выставили. Только не духовой, такого у них, может, не было, а тот, что в ресторанах ихних играет. — Ефим Ильич говорил тихо, заглушая речь рукавом тулупа, прикрывающим его лицо от ветра. — Но инструменты в нем все были благородные: скрипки, контрабасы, аккордеоны, даже рояль на площадь выкатили, большой, черный, блестящим лаком покрытый. И когда вынесли из ратуши покойников, вся эта инструментария заиграла наш гимн. Мы сами его слышали, может, раз или два по радио, ухо-то не привыкло к нему еще. А немцы разучили его со слуха, напел им кто-то из приехавших штабных офицеров. И целый час, может быть, звучал один гимн вместо всех похоронных и торжественных маршей. Выглядело все величественно, хотя на душе было горько. Прощальную речь произнес генерал — из штаба армии приезжал специально по такому поводу. Потом от немцев выступил какой-то заморенный, сухощавый старичок, совсем не похожий на немца. Благодарил нас за пожалованную им жизнь, за великодушие и благородство русских солдат. Говорил, что сердца и души немцев зачерствели за годы фашизма, ожесточились против других народов, но ради детей их, ради жизни он просит судить их строго, но милостиво.

— Поди ж ты, куда загнул, — сердито заметил Афанасий Степанович.

— Вот так и сказал, мол, милостиво судите, что теперь они вместе с нами будут бороться с фашизмом и умирать ради освобождения от фашизма, не страшась смерти…

— А вы уж рады басням-то. Как же… Эх, канительный вы народ, Ефим, все-то на веру принимаете — что это за порок такой у русских людей, ума не приложу…

— Ладно тебе, Тимоха, наседать. Дай дорасскажу, а то сердце колет.

— Валяй, раз колет.

— Так мы и оставили нашего полковника, положили его в чужую землю, салют боевой ему отдали, а гимн звучал высоко и торжественно, будто враз и памятник вечный открыли ему в вражьем городе. Вот какие переделки бывают, когда и враг вроде бы не враг. Стоит с тобой у могилы твоего товарища и клянется отомстить за пролитую им кровь.

— Что бы ты, Ефим, ни говорил, как бы нас с Тимохой ни одергивал, а вот послушал я тебя, и все внутри у меня горит жарким пламенем. Раскуксились вы, как бабы, раскуксились.

— Это ты брось, батя, брось. Победителю подобает вести себя благородно. На то он и победитель. А у русского народа, если ты хочешь знать, благородство в характере, — Ефим Ильич вспыхнул вновь, занервничал. — Я и сам, без ваших указок, отомстил бы за полковника. Но там я почувствовал сердцем что-то такое, что не позволяло зверствовать, казнить женщин, детей, стариков, даже этих самых — будь они неладные — фашистов. Если уж выпало нам на роду среди других народов добрым, щедрым и отходчивым сердцем выделиться, то тут ничего не попишешь. С тем и дальше жить будем…

— Тебе бы, Ефим, в организацию всех наций. Там речами твоими заслушались бы… А того в ум никак не возьмешь, хотя и толковал тебе Афанасий, с кем мы остались после войны? Сколько мужиков домой вернулось, знаешь?