— Селивёрсту Павловичу надо бы сообщить, — предложил я.
— Не торопись, у него своих забот хватает. Приедет, подробности узнает… А о самоубийстве участковый в район сообщил, так что и Селивёрст знает…
На следующий день я заглянул на конюшню к Афанасию Степановичу и не ошибся. Тимоха был здесь. И, наверное, не по первому разу вел рассказ о случившемся. Увидев меня, он готов был начать сначала, но Афанасий Степанович воспротивился, сказал, что ему надо лошадьми заниматься, и ласково выпроводил нас, понимая, что ничем другим Тимоха сейчас заниматься не может.
За воротами конюшни Тимоха совсем загадочно зашептал, что ему надо кое-что мне показать.
— А чего ты шепотом?
— Пошли ко мне домой, я тут не могу тебе сказать, а главное — показать, — все так же тихонько пришепетывал он.
— Зайдем простимся с Михаилом Игнатьевичем и тогда к тебе, — предложил я Тимохе.
Но он почему-то категорически запротестовал. Я ему объяснил, что надо это сделать за Селивёрста Павловича. Он уступил, но у самого дома Михаила Игнатьевича опять уперся и ни в какую, сколько я его ни уговаривал.
— Юрья, я его вез в деревню, обязанность свою справил, честь, как полагается, отдал. Иди один, минутой обойдешься, я подожду.
Войдя в комнату, где стоял гроб с покойником, я удивился, что провожающих собралось совсем немного. Обычно же, пока гроб в доме, полдеревни стоит в сенях, в комнатах, на подворье. Тут же были только свои — близкая родня. Гроб был выдвинут ближе к окнам, а по бокам с двух сторон на лавках сидели бабы, но никто не плакал, сидели смиренно, будто только для ритуала.
Я встал в ногах Михаила Игнатьевича и глянул в лицо. Оно было спокойное, негустая мягкая борода опушила щеки и подбородок (на долгой зимней охоте Михаил Игнатьевич, обыкновенно, не брился), только усы, которые он носил постоянно и очень холил, стояли торчком, будто их забыли причесать. На лице не было и тени страданий, скорее оно было умиротворенным, когда душа входит в согласие с последней мыслью, осенившей чело.
— Вот видишь, Юра, что с собой уделал Михаил Игнатьевич, — подошла ко мне жена его, рослая, ширококостная женщина, выглядевшая старше своего мужа, — дедушка твой, Селивёрст-то, медведя обнимать вздумал, а мой вон охотку какую стешил, медвежью пулю съел, о, господи, беда с этими мужиками.
В голосе ее была плаксивая нота, но слезу она не обронила. Я постоял еще минутку и вышел на улицу. Тимоха припрыгивал возле колодца, метрах в ста от дома.
— Ну и ходишь же ты, я уж выстыл весь, — накинулся он на меня.
— Так ведь не сразу же… — И, чтобы вовлечь его в разговор, спросил: — Тимоха, чего народу-то маловато?
— На твоей памяти небось это первый самоубивец?
— Первый…
— А ради чего он себя жизни лишил, единственной и драгоценной? Что? Безумная отвергнутая любовь? Старик он для этого дела. Казну своровал? Таковой у нас в Лышегорье не водится. Аль, может, грозила ему тюрьма до глубокой старости? Али дети дурни? Так и это не скажешь. Жена потаскуха? Было дело, да прошло. Да и к тому же человек без греха, как комар без укуса. Одна преснятина, едёна нать… Греховность, Юрья, в такой же цене, как и целомудрие. Они атакуют друг друга и усиливают жажду жизни, сшибают человека, чтоб он не жил как мореная муха, едёна нать.
— Ну, хорошо, а народу-то почему мало?
— Потому и мало, что лышегорцы не любят такого нечестного расчета с жизнью. Родился — живи, терпи, пока твой час не придет. Не тобой жизнь дана — не тобой и возьмется. А если завтра все пищалить будут, палить медвежьей пулей в сердце, кто жить будет, кто на ноги вас поднимать будет?! Он пошел против рода человеческого, такое ему и внимание.
— А может, у него трагедия, о которой ты и не знаешь?
— Может, — легко согласился он. — Но то людям неизвестно, видимых причин нет, а невидимые — забота самого человека…
За разговором мы быстро дошли до дома Тимохи, поднялись на второй этаж. Сестры его не было, и он сам занялся хозяйством.
— Посиди маленько, сейчас мы с тобой тихонько почаевничаем… Ты ведь у меня редко бываешь, будто трудно и забежать иногда… А все же я по тебе скучаю, едёна нать…
— Тимоха, ты бы лучше рассказал, как было на Нобе?
— Приехали на двух подводах. На первой, как водится, начальство — Евдокимиха, участковый, врач. На второй — мы с Васькой. Сама-то, жонка его, не поехала.
— А почему?
— Да сынок, говорит, Васька, справится. А чего там справляться, народу столько, подумаешь, завалить покойника в сани. Ехать-то ей надо было из чувств. Ну, видно уж, тришкин ей кафтан, повымерзли сердечные порывы…