— Ты давай как было, по порядку.
— Так ведь так и было, едёна нать, как тебе говорю, — он что-то начинал сердиться, — в молчании доехали, Васька у них не краснослов. Участковый скомандовал не дотрагиваться. Осмотрел. Потом врач осмотрел тело. Застрелился он на горке возле трех сосен. Спустились в землянку. Собрали его вещи. Тело завернули в одеяло и положили в сани. Двинулись обратно.
Тимоха поставил на стол самовар и сам наконец присел разливать чай.
— Что же, это и все? — с недоумением посмотрел я на Тимоху. — Но ведь причина-то у него была? Не мог же он так просто… И что же он, ни слова, ни полслова нигде не оставил? Да не может быть. Вы все осмотрели?
— Николай Данилович, участковый, глядел, — уклончиво объяснил Тимоха.
— А что ты мне хотел показать? — вспомнил я разговор у конюшни.
Он промолчал, словно не слышал моего вопроса. Потом встал, порылся в ящике комода и принес мятый обрывок старой газеты. Это был лоскут, оторванный с верхнего угла.
— Ладно, до Селивёрста мне не дотерпеть, горит все внутри, рассказать хочется, а ты человек свой, лишнего никому не скажешь.
Прежде чем дать мне в руки газетный обрывок, Тимоха спросил:
— Помнишь ли ты тот разговор, у вас дома, когда я сцепился с Мичурей?
— Помню…
— А помнишь, что я ему сказал?
— Ты ругался все больше, по-моему…
— Не только, едёна нать… Вот Мишка Мичуря тот разговор хорошо запомнил, если и перед смертью о нем думал. Читай. — И подал мне газетный обрывок.
Я осмотрел его и поначалу даже ничего не заметил, уж вознамерился переспросить у Тимохи, что он имел в виду. Но тут на чистых полях газеты я увидел карандашные пометки. Почерк был мелкий и неразборчивый, крючковатый. Только пристально вглядевшись, можно было прочитать эти закорючки.
— Разбираешь?
— Попробую…
— Разберешь хорошо, прочитай вслух, — попросил Тимоха. — Все-таки ты поглазастее меня, может, я чего и не понял.
Но прочитать оказалось не так просто. Многие слова были недописаны или буквы так прыгали, что их трудно было разобрать. Пока я расшифровывал, Тимоха сидел молча и терпеливо ждал. Однако чем внимательнее я вчитывался в эти пометки, разбросанные, разорванные по мысли, тем больше нарастало беспокойство, растерянность и какое-то жуткое чувство, незнакомое мне.
— Ну, ты и закопался, иль не разберешь никак, едёна нать?
— Замысловато уж очень он выражается.
— Даже перед смертью не мог написать попроще, едёна нать, расшифровывай его китайскую грамоту. Ну да теперь-то мне все стало яснее ясного.
Я начал читать, что смог понять.
— «Тимоша не собрался я паря до смерти с тобой поговорить. Теперь поздно наступил мой последний час. Для тебя моя смерть не диво. Этот выход подсказал мне ты. Лучше умереть чем жить не веря ни во что».
— Я ведь говорил, что рано или поздно он обязательно в этом, едёна нать, признается.
— А может, он шутит? Ведь Селивёрст Павлович говорил, что вы друг друга разыгрывали постоянно.
— Брось, Юрья, перед выстрелом в сердце, едёна нать, какие шутки… Ты еще не знаешь, что такое смерть. Это у тебя впереди… Давай, что там еще написано.
— «Вот ты Тимоша все бранился что я романтик. Но романтиками были и Ленин и Мичурин. На таких держится мир. Когда они уходят мы не только остаемся сиротами а чувствуем и ведем себя как маленькие дети. Потому и не вырос у меня чудо-сад».
— Ну, ты чего замолчал?
— Разобрать не могу. А, вот…
— «Помнишь ли ты мой стишок о коммуне? Забыл, должно быть. Много лет с тех пор прошло и жизнь наша с тобой прошла. Оставляю тебе на память вот этот. Не поминай лихом. Поклон Селивёрсту. Ему только верю. И помню наш разговор об Аввакуме».
— А где же стишок?
— Сейчас, он в другом месте записан. Слушай. Но стишок-то очень странный.
— Валяй, читай.
— Он даже четверостишья написал в разных местах. Пожалуй, вот так:
— Ну, стервец, ну, завещаньице оставил, едёна нать.
— Да ты бы не ругался так, Тимоха. Хорошо ли о покойнике? Он ведь еще на земле. Лучше расскажи, где ты это взял?
— Да в землянке у него, едёна нать.
— А Николаю Даниловичу ты почему не отдал? Ведь это прощальная записка.