— А почему так получается?
— Вот и я постоянно думаю об этом же… Юрья, что-то не идут наши гости, может, зря ждем?
— Придут. Десять часов еще, какое это для них время.
— Давай-ка подгорячим чайку, а? Все веселее будет… Слышишь, как непогодь свистит, душу тревожит, да и разговор у нас с тобой — тоже не песня разудалая…
Я пошел, раздул самовар, заправил его углями и вернулся к столу.
Он опять замолчал, вслушиваясь в пронзительно утомительный посвист ветра, настойчиво пытавшегося выдавить стекла в рамах, так что они, дребезжа, тревожно звенели. Он думал о чем-то своем, что, может, развивало ход мыслей его дальше, а может, размышления эти невзначай освежали какие-то давние его воспоминания, и он погрузился в них целиком. А я вдруг подумал, что, может, это самый подходящий момент спросить его про письма Калинину и Сталину, о которых говорил Тимоха осенью в ночном.
— Писал-писал, — как-то неохотно, через силу, ответил Селивёрст Павлович. — А Калинину-то еще до войны Егорушка писал. Мы ведь их лично знали, правда, давно это было, на гражданской. Я как-то наедине со своими мыслями совсем недавно вспомнил наш с ним разговор. Михаил Иванович дважды в нашем полку был, выступал, случилось, что даже чаи мы распивали до глубокой ночи — Михаил Иванович, Егорушка и я. Душевно-то Михаил Иванович с Егорушкой неожиданно сблизился, привязались они друг к другу, у них даже внешнее сходство было, оба такие сердечные, благочестивые. Михаил Иванович наказывал Егорушке заходить к нему в гости в Москве, не стесняясь его высокого поста. И Сталин тоже был у нас, под Царицыном. Целый вечер в полку провел, расспрашивал обо всем, узнав, что мы северяне, вспомнил Север, ссылку в края наши, шутил. Простые они были люди в обиходе, мысли выражали ясно, широко, авторитет Ленина опять же превыше всего ставили, сами-то как бы в тень отступали, держа его мысли как солнце над головой…
Говорил Селивёрст Павлович тихо, неспешно и очень грустно, видно, вспоминая, заново осмысливал то, что он знал их, встречался с ними.
— А вот ответа ни от того ни от другого не получили ни я, ни Егорушка. И Семену Никитичу никаких полегчений не выдано было, значит, действия никакого наши письма не имели.
— Так ведь Евдокимиха во всем виновата…
— Нет, Юрья, она тут виновата, конечно, но есть люди, кто был покрепче ее умом, кому Семен мешал… А она по молодости лет против них не пошла. Конечно, это ее не оправдывает, но все же понять можно, девчонка еще была, мозги-то ей заполоскали, вот она и заблудилась… Я ей почему-то верю, Юрья, верю, что так и было.
— А я не верю, больно злоблива… Могла бы…
— Ну, хорошо, не перечь мне, подожди… Меня то еще волнует, что в враги попали и люди, по-настоящему преданные нашему делу… Или все по принципу: лес рубят — щепки летят. Возьми коллективизацию — тяжелейшее дело, по себе знаю, нелегко в одну упряжку разных людей поставить, нелегко научить делиться куском хлеба со всеми… Нет человека желчнее, ядовитее и беспощаднее того, которому надо переступить через свою собственность, хоть маленькую, но свою. Вся кровь у него к голове вдруг идет, наливается он, пухнет, дуреет… Ну, хорошо, у нас в Лышегорье сотня дворов, а по стране-то — миллионы — каково! А ведь надо было объединять, сегодня-то уж и жизнь доказала — надо. Пусти мы дело по другому пути, пропахала бы нас Германия, как поле весеннее. Теперь возьми саму войну Отечественную. Повод серьезный поглядеть на все построже. Легко ли им во главе такого дела стоять было? Не в беспечности они жизнь свою жили. Ссылки, тяготы, голодно, холодно… Сталин-то нам с Егорушкой рассказывал, как его трижды возили на Север и он трижды сбегал, последний раз из Вологды, вот такой же сумасшедшей февральской ночью, в пургу, в легком пальто на ватине. Да заблудился еще, трое суток плутал по бездорожью. Словом, хватил мужик лиха… А в войну вон тоже не дрогнул… А уж в летах был… Есть над чем подумать…
Он помолчал, подлил себе чаю полную чашку.
— А видно, гости-то наши не придут, Юрья. Но мы и сами с тобой хорошо посидели.
— Они решили не тревожить, знают, что тебе плохо стало.
— Возможно-возможно. — Опять помолчал и добавил: — И все не так просто в этой жизни, сынок. Хотя я понимаю тебя: ты все хочешь знать сегодня и зло наказать и справедливость возвысить. Вот и мечешься, а уразуметь ничего не можешь… Одно советую — не озлобляйся! Все помни доброй памятью человека, пережившего и хорошее, и плохое… Помни крепко и то, кто стоит за тобой, твоей жизнью. Это ведь немало. Народ. И какой народ! Могучий и молодой, в самом зрелом соку жизни. Что такое тысяча лет для народа? Возраст разве, а если пойти от жизни единой, московитой, то вообще пять веков. Всего ничего! Силы у нас и на великое хватит, если по частям ее не растащат да на безделицы, на обыденность не истратят. Душевный запас у нас еще велик, в том нам никто не откажет. Да и дело человеческое имеет своим пределом только беспредельность. У души нет никаких пределов и ограничений…