— Не знал, — согласился я, весьма озадаченный этой историей.
— Видишь, а дело тем не кончилось, — продолжала она, наклонившись ко мне еще ближе, — вскоре еще пришло письмо, но казенное, со штемпелями всякими и тоже с поручением, — вручить лично. Опять Аннушка поехала на мельницу… Письмо было от какого-то официального лица и довольно короткое… Он прочел его и тяжело перевел дыхание. «Вот тебе и день конечный», — сказал Селивёрст Павлович. Тут же собрал Аннушку обратно, проводил ее. «Поезжай, там ребята одни, мало мы с тобой о них думаем…»
— И все? — удивился я.
— Нет, сказал еще, что ему день этот надо обязательно одному провести. Лучше одному. Но ни тогда, ни после об этих письмах словом не обмолвился, как будто их и не было.
— Странно…
— А если речь в них шла о гибели сына? — Она посмотрела на меня, помолчала и, собравшись с духом, прибавила: — Спросил бы ты у него, Юрья. Вдруг он тебе скажет.
— Да как же это я спрошу, я что — Тимоха, прямиком, мол, так и так. Я ж говорю, был у нас такой разговор, промолчал он.
— А ты еще раз спроси, тебе он откроется, я почему-то уверена. Легко ли человеку такую тайну в сердце носить.
— Не знаю, Тоня, мало ли какое письмо ему могло прийти, о друге, о товарище близком, сколько людей он знал из тех, кто не вернулся.
— Не уводи, Юрья, тут история другая. Я больше согласна с Тимохой, чутье его не обманывает, а меня — тоже. Спроси, при случае, конечно.
Оба мы разом замолчали, и каждый по-своему обдумывал теперь возможную жизнь Селивёрста Павловича, которая, казалось бы, будучи совершенно ясной и простой, вдруг становилась таинственной и недоступной. Так молча и просидели мы остаток пути. К мельнице подъехали, когда уже совсем рассвело.
Издалека услышав пронзительный скрип полозьев, на крыльцо вышел Федор — помощник Селивёрста Павловича, придержав под уздцы Орлика, помог нам вылезти из повозки. Антонина сразу же пошла в избу, мы с Федором распрягли Орлика, поставили его под навес, накрыв сверху попоной, и уж тогда тоже направились в тепло. Селивёрст Павлович лежал за перегородкой, в тесном закутке, где теперь стояла его кровать, и тихо постанывал. Антонина разложила на столе свою амбулаторию и тут же начала торопить нас.
— Федор, затопи плиту, мне надо шприцы и иглы вскипятить, а ты, Юрья, раздувай самовар, и не мешкай…
— Дай мне хоть с дедушкой поздороваться, командирша…
— Сними малицу и помой руки, — строго повелела она. — Только тогда зайдешь к нему.
— Ну-ну, разошлась, командуешь как в больнице, — недовольно заворчал я. — Тебя допусти…
— Юрья, не ссорься, — тихо позвал Селивёрст Павлович. — Пока мы все у нее в подчинении, вот уедет — тогда свое возьмем.
Я обрадовался, что он не намерен ехать в Лышегорье. Тут же скинул малицу, бросил ее в угол, ополоснул руки и нырнул в узкий проход за перегородку.
Селивёрст Павлович лежал на кровати, накрытый поверх ватного одеяла еще и овчинным, отделанным по всей немалой длине и ширине красным «аглицким» сукном. Он вытащил из-под него руку и потянулся ко мне. Я ухватился за нее и припал на колени возле постели. Селивёрст Павлович мягко и осторожно погладил меня по всклокоченным волосам, желая их выровнять и успокоить.
— Видишь, подвел я вас с Антониной — в первый же день на мельнице простудился и слег. Хорошо Федору пришла мысль навестить меня, а то ведь и его я отпустил до самой распутицы, — объяснял он неторопливо, рывками сглатывая воздух. — Поживешь тут со мной недельку?
— Могу и больше.
— Со школой у тебя хорошо?
— Меня сам Ноговицын отпустил, — не без гордости сказал я. — Его Николай Данилович попросил.
— Ну и ладно, догонишь еще.
— Да мне отставать не от кого.
— Помогай Антонине, она что-то собралась сегодня возвращаться.
— Это ей Ляпунов наказал, а она и рада стараться, — громко сказал я, чтобы и Антонина услышала.