А я по-прежнему стоял у нее за спиной и неотрывно глядел, как при каждом взмахе лопатой ветер легко отбрасывал короткую юбку и обнажал ее стройные белые ноги, еще совсем нетронутые весенним солнцем. Именно тогда и случилось со мной что-то совершенно невероятное. Будто ударил в лицо, залил меня, перехватив дыхание, черемуховый дождь, хмельной, терпкий, настоянный на устойчивом тепле июльского солнца и буйных спелых запахах пробудившейся земли. Качнулась зеленая межа, приподнятая набежавшей волной, и поплыла, легонько раскачиваясь. И благостное чувство радости и нежного влечения к Антонине охватило меня, все больше погружая в волшебную неволю столь неожиданно вспыхнувшей страсти… Не успел я отвести глаза, как она разогнулась и, словно почувствовав что-то неладное, пошла ко мне.
— Ты совсем стал большой, — и улыбнулась почему-то грустно. — Я боюсь твоих глаз, я их чувствую, они тревожат меня.
— Как тревожат?! — Запах цветущей черемухи опять ударил в лицо. — Это правда? Тревожат.
— Правда, правда.
Лицо ее пылало, будто охваченный живым огнем костер, а руки мои так и тянулись к ней на тепло.
— Не торопи время, Юрья, еще успеешь.
— Что успеешь? — настойчиво и бойко переспросил я и опять смутился от недосказанности и неловкости, которую испытывал. — Разве я в чем-то виноват?
— А я и не говорю, что виноват. — Она легонько потрепала вихор на моей голове. — Нет, ты ни в чем не виноват, — и опять грустно улыбнулась. — Конечно, не винова-т-т, но ведь не вино-вата и я, — сказала она, полуобняв меня за плечи.
И вновь нещадно хлестал черемуховый дождь, и я испытывал сладкое, дурманящее головокружение.
— Ты пойдешь на тот конец грядки, — тихо произнесла она, — а я на другой. Так будет лучше.
— Почему же это лучше? — не удержался я.
Она склонилась низко-низко и долго смотрела в мои, видно, совсем шальные от нахлынувших чувств глаза. Лицо ее жаром своим опалило меня. Я уже не смел к ней прикоснуться, боясь, что не сдержусь и сделаю какую-нибудь отчаянную недозволенность.
— Ты или шалун, или притворщик, или мучитель. — Она шлепнула мягкой ладонью мне по затылку. — Тяжко от твоих жадных взглядов. Тяжко. — А сама по-прежнему, не отводя глаз, смотрела на меня в упор. — Вот так-то, маленький ты разбойник, тяжко. — И улыбнулась, а глаза ее были совсем близко, почти касались меня затуманенными зрачками. — Иди на тот конец грядки, и будем работать спиной друг к другу, понял?
Голос звучал тепло и сочувственно, словно она и впрямь понимала, что творилось со мной. И чувствовала себя незащищенной перед бурей, что поднималась во мне, и, не сопротивляясь нахлынувшим чувствам, подтолкнула меня к воле, на простор, приняв мою неожиданно открывшуюся тайну…
— Бог в помощь, работнички!
Мы с Антониной, несколько опешив от громкого приветствия, застигшего нас врасплох, оглянулись. К изгороди подъехал Ляпунов. Придержав разгоряченного от скорой езды Орлика, он спрыгнул на землю, явно намереваясь поговорить с Антониной. Внутри меня все оборвалось: «Ну как же он некстати!..»
— Спасибо-спасибо! — отвечала Антонина и, будто забыв обо мне, пошла к изгороди.
— А что, Афанасий Степанович не колхозный конюх? — Голос Ляпунова звучал игриво. — Иль лошади в Лышегорье перевелись, или председатель — деспот?! — капризно, будто бы действительно обидевшись, выговаривал он.
— Да ведь лошади-то все на пахоте, Евгений Иванович, вам ли не знать это. — Я почувствовал, Антонина была явно рада, что Ляпунов остановился.
— Да у вашей родни — что у Селивёрста Павловича, что у Ефима Ильича, что у Афанасия Степановича — уж, поди, давно так заведено, когда вам что-нибудь надо от колхоза, то вас же и просить еще приходится, сами-то вы никогда не попросите, то ли гордыня такая, то ли, правда, такие уж вы совестливые, я бы сказал, болезненно совестливые, совсем не для жизни.
— А вам-то хочется, чтоб все руку тянули, — вдруг зло огрызнулся я, — а вы бы при этом еще и куражились.
— Ты что как волчонок. — Ляпунов добродушно рассмеялся и пристально посмотрел на меня. — Разве я не прав, что дедушка твой никогда ничего не просит в колхозе?! Ни для себя, ни для вас. Все же вы одна семья.