— Вот так фокус, тришкин тебе кафтан, свои — своих, ишь как удумали, едёна нать.
— Да подожди ты, Тимоха, — сердито одернул его Селивёрст Павлович.
— А нечего годеть, едёна нать, может, сердце мое протестует против таких порядков.
— У них на этот счет, Тима, была своя метода, — спокойно продолжал Семен Никитич. — За своими приказывали следить строже, чем за посаженными. И чуть что, сразу же под арест…
— А ведь на вид их начальник, тришкин кафтан, выглядит на портретах скромно, в очках тонких, лицо овалом благородным… Надменный только.
— По лицу ли теперь, Тима, судят о людях?? Жизнь так повернулась, что все краски-чувства с лица внутрь ушли, чем дальше спрячешь — тем надежней живешь.
— А так ли между людьми должно быть заведено, тришкин кафтан?!
— Так ли не так, чего теперь судить-рядить, — вставил словцо Афанасий Степанович, — так ведется, чай его вдоль… И другого хода пока в этой жизни нет. Верно я тебя понял, Семен Никитич?
— Именно так мне сказал тот, мой сосед по нарам. Он, видно, пожалел меня, уж очень я плох был после Колымы. Не чаял, что выживу. Тогда и научил написать письмо Самому. Я махнул рукой, мол, писал, сколько можно. «Да пиши, — говорит, — я через ребят отправлю. Уйдет оно своим порядком из обычного ящика». Меня это воодушевило. Скриплю карандашом, а он подсказывает, это не забудь и это… Мол, преступления уголовного за тобой нет. Биографию мою он знал наизусть. Написал я, он прочитал, еще кое-что уточнил из деревенских дел, про колхоз особо. «О том, где сидишь, ни слова, этого они не любят. А теперь набело перепиши в трех экземплярах». И это я сделал. «Даты отправки в каждом экземпляре укажи, мол, с интервалом в три недели». Взял мои письма, а через недельку, наверное, буквально в тот день, как его совсем от нас увели, он и говорит: «Отец, я все сделал, жди. Механика тут такая, — объясняет. — Старик раз в месяц, иногда раз в две недели сам читает всю народную почту, ту, что приходит на его высокое имя».
— Вот те как, тришкин кафтан!
— И сам будто бы резолюцию накладывает. Я тоже усомнился, а сосед говорит, мол, видал такие письма с его резолюцией и по местам рассылал… «Достоверно, — говорит, — отец, не сомневайся. А ребята у меня надежные, по одному через три недели будут посылать. А вдруг ты счастливый? Случай, отец, дурак, но он же и господин судьбы нашей. Авось и вывернет на торную дорожку». И по-доброму так рассмеялся. Правда, уж когда обнял меня на прощание, на ухо шепнул: «Если письмо вернется с резолюцией, будет суровое дознание. Ни слова обо мне, скажи: общим порядком письмо отправил». Хорошую подсказку сделал, очень потом пригодилась.
— Так среди этих тоже хорошие люди есть? — с недоверием спросил Селивёрст Павлович.
— А почему же?! Есть, и немало. Человека плохим чаще обстоятельства делают, ведь далеко не каждый с ними справиться может.
— Гляди, Селивёрст, моя мысль, тришкин кафтан, — зачастил Тимоха, — я всегда тебе это говорю.
— Так как же дело дальше вышло? — нетерпеливо вмешался Афанасий Степанович.
— Прошло, должно быть, месяца три — три с половиной…
— Что же ты, едёна нать, и дни не считал?
— Тима, а дни-то там все одинаковые, сплошной частокол, счет быстро теряешь, даже, наоборот, стараешься забыть всякие даты, чтобы только время скорее шло, неожиданнее возникала какая-нибудь новость. Мы на Колыме узнали, что война началась, только в октябре, когда трудности под Москвой возникли, тогда начальство беспокойство, нервозность повышенную стало проявлять, вот и поползли по баракам слухи, а так никто ни гугу… Своя там жизнь и своя смерть, а вместе с людьми и правда уходит на тот свет… Мало кому удается в мир-то вернуться.
— Да что же ты говоришь, Семен? Слушаю тебя и ушам не верю.
— А ты, Селивёрст, верь. Такова она, горькая истина, не нами с тобой придумана.
— Мужики, ну, дайте ему досказать, как, чай, с письмом-то все проистекало.
— Не сам ли уж хочешь такое же присочинить, тришкин кафтан?..
— А может, и хочу. Надоел ты мне, чай, со своим кафтаном, в Сызрань родную поеду. — Афанасий Степанович грустно как-то улыбнулся и попросил меня налить ему еще чашку чаю.
— Верно, потерпите, мужики. Немножко осталось. Однажды меня вызывают и под конвоем ведут к начальнику. Внутри меня все похолодело. Он сидит насупившийся, злой. Я его уж много лет знал, на Колыме он был начальником конвоя, а сюда его перевели главным начальником. И кличка в Бурятию пришла за ним колымская — Рашпиль, говенный мужик-то был, напускной, жестокий…