Выбрать главу

Когда я очнулся, прямо надо мной висел крест и белые полотнища гулко и, как тяжелые волны, лениво били по крестовинам, обдавая свежими струями воздуха. Голова лежала на чем-то мягком и теплом.

— Ну, славу богу, кажется, ты все-таки живой. — Антонина, улыбаясь, глядела на меня обрадованно и нежно. — Ты почему здесь оказался? — настороженно спросила она. — Я наткнулась тут на тебя совсем случайно. И почему ты плакал, кто-то напугал тебя?

— Я видел вас с председателем на полянке. — Голос мой задрожал, сорвался, и слезы вновь перехватили дыхание.

— Ты что же, следил за нами? — Она нахмурилась. — Сам или тебя кто-то научил?

— Сам. И вовсе я за вами не следил. Уж так получилось. Не бойся, кроме меня, никто не знает, — и опять все тело мое содрогнулось от страданий.

— Ну, успокойся, голубеюшко, успокойся, — сказала она ласково.

Потом приподняла мою голову повыше, чтобы свободнее было дышать, положила ее к себе на грудь и наклонилась совсем близко, как тогда на огороде, обдав жаром и дурманяще-сладким запахом волос.

— А как же ты у Татьяниного-то креста оказался, если был рядом с нами у полянки, хотя звуков мы никаких не слышали, ни шагов, ни треска сучьев.

— Откуда вам слышать, вы друг друга-то, наверное, не слышали, так вам хорошо было.

— Ты долго возле нас был?

— Ты уж совсем, Антонина, видно, умом решилась.

— Ну, успокойся, голубеюшко, успокойся. Я тебя больше всех люблю: и больше Ефима Ильича, и больше Евгения Ивановича, только ведь ты еще не вырос, — и стала гладить мои волосы, теплом возвращая к жизни. — Был бы ты чуть постарше… А то ведь маленький еще, хоть и сердцем больно доверчивый. Беда ты моя, беда. — Она мягко стала целовать в щеки, в нос, в глаза, как целовала меня всегда мама, одним лишь чутким прикосновением бугорков губ.

— Ты любишь меня как брата? — тихо спросил я. — Ведь мы с тобой брат и сестра. И дедушка Егор у нас один.

— Люблю я тебя больше, чем брата. Ты мой самый золотой человек.

— А ты любишь Евгения Ивановича больше, чем Ефима Ильича? — спросил я, когда глаза наши встретились и оказались совсем рядом, так что даже в сумерках белой ночи я мог рассмотреть синевато-белый окат зрачков.

— Не знаю, я об этом не думала. Только с Евгением Ивановичем мне не жить. Он ведь отец, у него двое детей, сам знаешь. Да и Лариса Александровна — хорошая мать, она их не отдаст. А как же это дети при живом отце без отца будут, такой грех на душу я взять не могу.

— Он уже уехал? Орлик там на привязи стоял.

— Он всегда первым уходит, а уж потом и я по тропинке. Я еще без него-то там, у березы, посижу, поплачу, тогда и в дорогу, когда сердце отойдет чуть-чуть и тепло его опадет с моего тела.

— А если б не дети, то ушла бы к нему?

— Ушла бы, голубеюшко, ушла. — Она тихо всхлипнула и всей грудью своей широкой и мягкой прижалась ко мне и зарыдала навзрыд. — Ушла бы, — плаксиво повторила она. — Так тянет к нему, что я сама не своя хожу, живу и места никак не найду, и покоя мне ни в чем нет, кроме этих ворованных встреч. Люблю я его, голубеюшко, люблю и сама не знаю за что. Стихия какая-то, напасть. И бабник он, конечно, кому в деревне это неизвестно. И уж, окромя Евдокимихи-то, он ведь сколько еще домов по ночам обходит, особо зимой. Бабы у нас молодые, круглые, румяные, кровь с молоком, ничего в них с войной-то не пропало, только что без мужей остались. А тяжело, голубеюшко, в стылой-то постели спать, когда груди каменеют от тоски и охоты. — Она печально вздохнула. Погладила мои волосы, задержала руку на моих заплаканных щеках. — Я вот сердцем сочувствую его жене. Лариса Александровна — душа человек, хорошая, добрая женщина. Все видит, а молчит. Все ему прощает, видно, любит его. Так же и меня к нему тянет на беду в омут, и я готова ему все прощать, лишь бы хоть разочек-другой побыть с ним вместе. Он ведь, бес, все во мне перевернул, да, голубеюшко, перевернул. Я и сама не знала, что бедовости да страсти во мне, поди-ка, сколько. — Она вдруг смутилась, вздохнула, подняла меня на руки и намерена была нести.

— Нет-нет, я сам, только еще чуть-чуть посидим возле креста и потихоньку пойдем.

Она легонько подтолкнула меня, придержав на весу, и, полуобняв, осторожно поставила на ноги.

Я оглянулся, а за крестом стояла Лида и смотрела на нас. Заметив, что я увидел ее, помахала рукой и улыбнулась, широко и приветливо.