— Пошла-пошла крутить. — Мама рассмеялась. — Я у него училась, когда он только начал работать в Лышегорье. А теперь сына моего хвалит, разве это не приятно?
— А что он, такой старый? Я больше тридцати никак бы не дала.
— Когда церковь-то разоряли, он у комсомольцев верховодил — уж ему тогда за двадцать, наверное, было…
— Значит, ему к сорока.
— А кто же церковь разорял? — спросил я.
— Тебе-то что за печаль, сынок?
— А Павел Гурьянович — учитель наш по литературе — говорил, что Егор Кузьмич и Селивёрст Павлович.
— И что же ты молчишь, ни слова не сказал об этом? — глянула недовольно мама.
— Я хотел у дедушки спросить.
— Мог бы и не ждать. Не обо всем знает только Селивёрст Павлович, кое-что и я знаю, — вдруг обиделась она. — А вот почему так говорит Павел Гурьянович — это уж совсем новость. Он же приезжий. Давно ли у нас живет? Года два, поди. А церковь разоряли — я еще в школу ходила, эдак, наверное, в году тридцать первом или втором, если не позже.
— А мне тогда и совсем года четыре было, — улыбнулась Антонина, — мне и помнить неоткуда.
— Но я-то хорошо помню, будто сегодня это было. Все помню. И случилось это вот так же летом, на пожни выезжали.
— А когда с Лениным прощались, ты была в церкви?
— Откуда мне, сынок, мала еще была, совсем мала… А рассказы людей помню. Тогда это часто вспоминали. Сколько пережили люди в тот вечер. Особенно, господи-беда, когда Селивёрст Павлович в полной тишине-то, такой чуткой да напряженной, что слышно, как гулко сердца стучат, вдруг, будто молнией по глазам хлестнуло, говорит: «Поклянемся, люди, Ленину!..» От неожиданности такой у всех аж дух перехватило… Было это, было… И вспоминали — рассказывали, как школу строили: эко лихо мужики топорами-то махали, легота да любование… Силы-то сколько, напору-то человеческого… А вот те мужики все на войне полегли. Бабы на День-то Армии не зря голосили — больное тронул Селивёрст Павлович, больное, неостывшее… Теперь им на смену вырастут ли такие…
— Вырастут, Аннушка, вырастут, вон наш Юрья, Петька Жданов, Ленька Елуков, вон сколько хороших ребят растет…
— Да ведь они — недокормыши, господи-беда, на гнилушках растут… Будет ли у них такая сила, да еще с духом крепким согласная.
— Зато вера та же, что у Селивёрста Павловича и Егора Кузьмича, крепкие будут орешки, их кулаком не расколешь, правда, Юрья?
— А кто это на нас с кулаком пойдет? — и улыбнулся ехидно. — Уж не Ляпунов ли с Евдокимихой?
— Ну, Юрья, ты и языкаст, тут же норовишь уколоть… Давай, Аннушка, а то Юрье не терпится…
— Чего это ему не терпится, — заворчала она сердито, — неужто опять нацелился куда-нибудь полететь, хватит, набегался.
— Мама, ты не шуми понапрасну, у меня и в мыслях не было уходить из дому. Ты, как Тимоха, у того, пока дождешься, когда он начнет о деле говорить, умереть и воскреснуть десять раз можно.
— Эко ловко — десять раз умереть и воскреснуть. — Она весело рассмеялась. — Ну, торопыга же ты, Юрий, как и отец твой, покойничек, все ему не в лад да не в склад, все поживей да посноровистей.
— Давай, Аннушка, и правда рассказывай, а то мне домой надо, засиделась, сомлела за чаями-то горячими, а послушать тебя хочется, интересно.
— Ладно-ладно. Не пойму только: чего это вдруг про церковь вспомнили, да еще в школе?
— Все к тому, Аннушка, идет, что еще вспомнят неоднажды. Ты лучше рассказывай.
— Колхоз уж был у нас тогда, дела-то хорошо складывались, село росло шумело. Народу со всех сторон.
— Какого это народу? — не понял я.
— Как какого. Школа тогда уж полная робяшей была, и учителей молодых из города понаехало, комсомолию в селе создали. Селивёрст Павлович на первом собрании речь перед ними произнес, как бы напутственную. Потом всякий народ летом-то появился с Волги, Украины, всякий люд, всякий… А вот однажды привезли молоденьких дворянок, будто взятых из монастырей московских, что ли, может, так сотню, а то и более, и в Лышегорье по домам расселили. А делать-то им что? Были среди них и хорошенькие из себя, а так, господские дети, к заботам людским особо не приспособленные. А есть-пить надо. И у нас две из них жили — Полюшка и Калерия, будто бы князя Юсупова внебрачные внучки. Егор-то Кузьмич, покойничек, человек был добрый, уж душу сирую, заблудшую никогда не оттолкнет. Полюшка-то, младшая, малость старше меня была, мы скоро и сдружились.