— Мы же поспеваем, — улыбнулся Егор. — А с их умом, опытом им сам бог велел.
— Но ведь папа еще каждый день занят. Больных меньше не стало, их надо лечить. А многие его друзья время проводят в рассуждениях… Что в действиях правительства — за, а что — против здравого смысла… Второе, по их разумению, почти всегда превышает первое. Разговоры эти действуют на папу, он нервничает. Вот в один из таких дней вы к нам и попали…
— Чего же они хотят? Критиковать нас или помогать, лекрень их возьми?!
— Егорушка, они тоже хотят внести свою лепту в устройство новой демократии. Подход Ульянова им не во всем нравится. Они не против народа, я же сказала, они — либералы… И хотели, чтобы тон в государственных делах задавали люди умные, русские, болеющие за собственное Отечество, а не за мировую революцию… Какое нам с тобой дело, в конце концов, до революционной ситуации во Франции или Англии?!
— Как какое?! На земле должен править пролетариат вместе с крестьянством…
— Это песня совсем далеких лет. Не торопись. Так папа говорит.
— Вот видишь, все они нам сочувствуют. А кто болью народной болеть будет? Оттого и свысока на нас посматривают. Честолюбивы больно и на слова легки. Высоким именем народа хотят свои делишки обделать…
— Ну, хорошо-хорошо, ты, как Селивёрст, с вами лучше не спорить, а то еще стукнете в запальчивости. — Она звонко и добродушно рассмеялась. — Оставим, Егорушка, оставим это. Я ссориться не хочу. Ты лучше скажи, отчего у тебя душа болит? Может, я утешу тебя.
— А ты всерьез? — встрепенулся Егор.
— Почему не всерьез — всерьез. Расскажи, утешу.
— Домой надо ехать, домой.
И посмотрел на нее внимательно, как она отнесется к его словам. Но и тени не легло на ее лицо, она все так же сосредоточенно глядела на него и ждала, что он скажет дальше. «Что это я на нее напустился? — раздосадовался Егор. — Ей ли думать о равной жизни с народом, зачем мы ей? Эка незадача. Она — девица, мила, хороша. Но, видно, добра и сердцем привязчива. А так чего бы она к Селивёрсту привязалась такой мукой сердечной. Ясно, не умом она выбор сделала…» И посочувствовал ей всей душой как человеку заблудшему в сгустившихся сумерках жизни и не отыскавшему свои понятия о сложностях ее.
— Так что же ты замолчал, Егорушка?
Но мысль его была занята Наденькой, и он никак не мог с прежней страстью говорить о своем наболевшем. И начал медленно, выбирая отдельные слова:
— Да-а-а… Вот я и думаю, если землю нам, крестьянам, дали в безвозмездное пользование, то что это?! А? Это, по-моему, паши, сей, хозяйство веди, детей корми, чтоб все сыты-здоровы были, работай во все руки. А уж работать-то мы, крестьяне, умеем, сама видела и в Перхушкове, и на сенокосе у Припяти, помнишь?
— Помню-помню, — растягивая слова, согласилась она, словно догадывалась, к чему он клонит.
— И работать будем, Наденька, в свое великое удовольствие, чуешь, удовольствие! Но ты городская…
— И что же?!
— Ты это, — он запнулся, волнуясь, — ну, это, лекрень его возьми. Вот Селивёрст — мастак все объяснить-разъяснить, слово у него ловкое, умелое, и представил бы он тебе все мягко и понятно. А я уж напрямик, как есть…
— А «лекрень» — это что такое? — улыбнулась Наденька, с ехидцей посмотрев на Егора.
— Это такая лышегорская прибавка в горячем разговоре. Вот вы в городе, скажем, почаще какое-нибудь резкое словцо, ну, скажем, «черт» говорите, а у нас мужики — «лекрень» или «леший»… Старое слово. Ну да не о том я, Наденька…
Он замедлил шаг, повернулся лицом к ней, приостановив ее тоже на мгновение, и тихо, проникновенно сказал:
— Душу мою от тоски несусветной распирает, поработать на своей землице хочется, — и от нетерпения так сцепил пальцы, что они хрустнули от напряжения. — Тебе такая тоска незнакома… — С досады, что он не может все ясно и толково объяснить, рассказать ей о своих переживаниях душевных, сердито махнул рукой и умолк.
— Ну почему, Егорушка? — она обиженно выставила губы.
— Ты городская, чувство земли, да еще такое, до жгучей сердечной боли, так что душа в комок сжимается, тебе незнакомо. Посочувствовать нашим переживаниям, верю, ты можешь, сердце у тебя чуткое, на чужую боль отзывчивое.
— К чему ты это, Егорушка?
— Да истосковались мы с Селивёрстом по земле, по работе, не чаем, когда до дому доберемся.
И выдохнул протяжно, будто всю тяжесть душевную разом хотел превозмочь.
— Вот о чем боль твоя, — она нетерпеливо прикусывала нижнюю губу и смотрела мимо него на пруд, — разлучить меня с ним собрался…